Царь и бог всея циркумполярной земли, командир дивизии НКВД особого назначения, Герой Советского Союза и Социалистического Труда, кавалер орденов Ленина и прочая, и прочая, начальник лагеря особого назначения генерал-лейтенант Тимофей Васильевич Дымобыков запил.
Бывало с ним такое и раньше, по причине и без причин, суровая обстановка обязывала, но на этот раз причина была болезненная. Иголка в сердце, которую вонзил в него Завенягин, отравила Тимофея Васильевича своей ядовитой ржавчиной, и было ему теперь наплевать и на футбольный матч, на ноги поднявший весь лагерь, и на областное начальство, долбившее его последние дни из-за этой чёртовой мандалады, и вообще наплевать на всё, что выходило за пределы пространства его личной поселковой жилплощади.
Барачное жильё Дымобыкова располагалось в центре посёлка, как раз напротив здания клуба, в котором шли приготовления к празднику. С другого конца барака жил семейно капитан Шилкин, заведующий лагерной бухгалтерией, собутыльник и товарищ комдива.
Дымобыков жил бобылём. Всех своих прошлых жён – и гражданских, и военных, и прочих – порастерял он за годы службы, а здесь, на Скважинке, за время своего командирства как-то не положил он глаза ни на одну из местных красавиц, не потянулась душа комдива в сторону любовных забав, не до баб было Тимофею Васильевичу.
Он сидел в одиночестве за столом, уставленным яствами – всем, чем хлебосольный хозяин собирался потчевать Авраамия, а потчевать ему было чем – об этом позаботился Хохотуев. Бутылка хлебной довоенного качества стояла перед Дымобыковым на столе, ящик с хлебной дожидался в ногах, готовый на зов начальства выдать ему очередную бутылку.
На персидском ковре за его спиной (память о походе персармии) крест-накрест, как им и полагается, висели две наградные шашки – одна почётная, с зазубринами по лезвию, следами былых сражений, вторая новенькая, парадная. Первой наградил его лично товарищ Фрунзе за героическое освобождение Крыма от отрядов барона Врангеля поздней осенью двадцатого года, вторую в мае сорокового, перед войной, вручил ему начальник Генштаба маршал Борис Михайлович Шапошников за великие заслуги перед страной.
Командир дивизии был в домашнем – на ногах ковровые тапочки в виде танка Т-34, подарок друзей-танкистов из 5-й танковой армии, до щиколоток галифе-дудки (он мог себе такое позволить, тем более у подчинённых не на виду), китель удобный, старенький, и грудь нараспашку.
Он смотрел на большое блюдо, накрытое серебряной крышкой, заправлял себя очередной порцией хлебной и стучал ногтем по серебру. Из-под крышки раздавались глухие стуки, негромкое потрескивание, поскрипывание, вроде бы голоса. Он вслушивался в эти непонятные звуки, улыбался чему-то своему, внутреннему, потом взгляд его потухал.
– Молчать! – приказывал он сурово и убирал палец от блюда.
Под крышкой делалось тихо. Тогда он обращался к бутылке, молчаливому прозрачному существу, то ли ещё полуполному, то ли уже полупустому.
– Ты лавой ходил в Гражданскую? – спрашивал он её, и странно было слышать со стороны такое к ней его обращение: как будто была бутылка предметом грубым, вроде горшка ночного, а не стройным элегантным сосудом рода самого что ни на есть женского. Слава богу, слышать со стороны Тимофея Васильевича некому было. – Нет, ты мне скажи, ты ходил лавой? Ты вообще на лошадь хоть раз садился? Нет, скажи. А, молчишь… – Тимофей Васильевич тряс укоризненно головой. – Так вот, слушай, что я скажу. Преследовать противника, прикрывать свои войска и вести бой с противником, когда он ведёт ружейный, пулемётный и артиллерийский огонь, удобнее всего лавой. Лава может действовать против всякого противника. Одно условие требуется от командующего лавой и всех исполнителей: чтобы все были смелы, дерзки, неутомимы, хитры и настойчивы в своих нападениях и ударах. Надо ставить в невыгодное положение противника, тревожить его каждую минуту, измотать его до последней степени… – В горле у комдива пересыхало, и он ласково подмигивал слушателю, ласково сжимал её горлышко, ласково наполнял стопку и быстро опрокидывал её в рот. – Напомни, на чём я остановился? Ну да, на лаве. Лава строится так. Каждый взвод делится на два отделения… – Он прервался, сунул два пальца в рот и заливисто свистнул. – Я кому сказал? Совсем распустились, мерзавцы! По свистку или команде «курок» немедленно прекращать огонь и поворачивать голову к командиру, – правым, открытым, глазом он буравил свою стеклянную собеседницу. – То-то же, – голос его стал мягче.
Он поднялся, уперев руки в столешницу, подошёл, покачиваясь, к стене, отвернул край ковра и трижды пробарабанил в стенку.
– Капитан, ты спишь или борд…дрствуешь? – споткнувшись на трудном слове, поинтересовался он у невидимого соседа.
По ту сторону было тихо. То ли спали, то ли сделали вид, что вопрос не достиг их слуха.
Дымобыков в дарёных тапочках добрался до личного телефона.
– Хохотуев! – сказал он трубке. – Одна нога там, а другая здесь… Нет, обе ноги здесь. Жду тебя, ты мне нужен. С лауреатом? Товарищем Рзой? Давай и его сюда.
– Бережнее, бережнее, мать вашу, слава радио! – прыгал вокруг ящика Хохотуев, следя за тем, как четверо молодых бойцов проносили деревянную упаковку через маленькие сени барака.
Замыкал шествие Степан Дмитриевич.
Дымобыков стоял в проёме, телом подпирая косяк, шагнул назад, пропуская груз. Лицо его было хмурым.
– Подарочек вам особенный, – сладким голосом сказал Хохотуев, когда тяжёлый продолговатый ящик был установлен в комнате на полу.
– Гроб? – спросил Тимофей Васильевич, попробовал засмеяться – не получилось.
– Нет, не гроб, гражданин начальник, – замахал руками Пинай. – Тьфу на вас, такое придумаете! Вынимай! – сказал он сопровождающим. – Бережнее, бережнее, полегче!
Солдатики, пыхтя и посапывая, извлекли из ящика нечто, запелёнутое в ватное одеяло и опутанное верёвочной паутиной. Поставили его на попа. Степан Дмитриевич осторожно проверил, утвердился ли предмет на полу, убедился, что предмет стоит крепко, и принялся его распелёнывать.
– Молодцы, – похвалил Пинай служивых своих помощников и напутствовал их: – Свободны. Ящик унесите с собой, отдайте Давыденкову в пищеблок.
Только они ушли, как на пороге объявился сосед Дымобыкова капитан Шилкин.
– Стучали? – спросил он уставным тоном, застёгивая у себя на френче верхнюю пуговицу.
– Приводняйся, – сказал ему Дымобыков. – Садись в первый ряд за стол, зрителем будешь.
Шилкин, удивлённый увиденным, таращил глаза на действо, которое вершил Степан Дмитриевич.
– Эйн… цвей… дрей… – медленно считал Хохотуев, как заправский цирковой фокусник. – Вуаля! – поставил он точку, и Степан Дмитриевич быстрым движением содрал с подарка ватное одеяло.
Оно легло мягким кучевым облаком в ногах явившегося перед глазами чуда.
– Эко-те, – сказал Дымобыков, глядя на себя самого, исполненного в каррарском мраморе. Статуя сахарилась, искрилась в жёстком свете подпотолочной лампы, богатая наградами грудь мраморного двойника комдивизии мощно выступала вперёд, губы стянулись в линию, резко опускаясь к углам. – Да уж. – Дымобыков вздохнул. Глаза его были грустные. Что за этим «да уж» скрывалось – похвала ли, равнодушие ли, укор, – было для присутствующих загадкой. Генерал-полковник