Она вздохнула, возведя глаза к потрескавшемуся потолку и обнаженным перекрытиям, напоминающим решетку на единственном на все помещение окне.
– Первое время я делала то же, что и ты. Следила за собой. Пыталась показать, что я абсолютно здорова, чтобы меня выпустили. Мне потребовалось два года, чтобы сдаться. – Она усмехнулась и подмигнула мне. – Последние восемь лет просто шли своим чередом. Так что, когда решишь сдаться, на полу найдется местечко и для тебя.
Она дружески похлопала по исцарапанным и вытертым деревянным половицам. Потом участливо улыбнулась, заметив мой неприкрытый ужас.
– Спроси остальных, как они здесь оказались, и услышишь много подобных историй. Хотя Мод и правда постоянно рыдает и очень много спит. А Лизл – ну… Радуйся, что твой муж позаботился об отдельной комнате для тебя. – Она окинула меня оценивающим взглядом. – Ну а ты здесь за что?
Я почувствовала, как моя спина горбится, а плечи опускаются. Два года она пыталась убедить их в своем душевном здоровье, а ведь ее обвиняли всего лишь в попытке сбежать от домашнего тирана. Я столько лет училась быть той, кого хотят видеть окружающие, что даже не поняла простой истины: я уже идеально подхожу для этой лечебницы. Я была ровно той, кого они хотели. Кем меня приучили быть отец и мать Виктора. Кем меня создал Виктор.
Я была пленницей.
Я шла к этому всю свою жизнь, на протяжении которой боролась за выживание и была чьей-то Элизабет. И что у меня осталось в итоге? Кем я была, когда мне не нужно было ни для кого притворяться?
Я вдруг осознала, что даже сейчас на моем лице играет фальшивая очаровательная улыбка. Для кого я улыбалась? Чего ради? Чтобы эта женщина на полу меня не осудила? Чтобы сиделки считали меня милой?
Я медленно перестала улыбаться и позволила лицу принять то же неподвижное, неживое выражение, что было у Жюстины на том ужасном столе. Я позволила себе вернуться к самому естественному своему состоянию. Интересно, что это было за состояние?
Женщина на полу наблюдала за мной с любопытством.
– Так что?
– Мой муж, – это слово я выплюнула так, словно оно было пропитано ядом, – проводил эксперименты над мертвыми телами и собрал из их частей чудовище. После этого он убил своего брата и устроил так, что мою лучшую подругу обвинили в убийстве и повесили. Затем он попытался использовать ее тело, чтобы попрактиковаться в своем темном искусстве ради конечной цели – умертвить меня, а потом вернуть к жизни обновленной, чтобы меня никогда не коснулись болезни и смерть и мы всегда были вместе. Я сказала ему, что на таких условиях быть ему женой не желаю.
Вытаращив глаза, она отползла от меня на несколько дюймов.
– Так что, – я улыбнулась, и эта улыбка, которую я годами использовала инстинктивно, показалась мне фальшивой и в то же время более искренней, чем когда-либо, – мы здесь, можно сказать, по одной и той же причине.
***Весь следующий месяц отчаяние засыпало меня, словно снегом, укрывая мои мечты о возмездии. Потом отчаяние завалило мои мечты о жизни, и в конце концов вокруг меня осталась пустая белая равнина.
Я никогда отсюда не выйду.
Но всякий раз, когда я ловила себя на этой безрадостной мысли, я обрывала себя. Потому что остаться здесь навсегда было лучше судьбы, которую уготовил для меня Виктор.
Он был где-то там, на свободе, и убивал невинных, совершенствуясь в своем ремесле. Я не могла рассчитывать даже на то, что это мерзкое чудовище найдет его и прикончит, потому что у него была для этого масса возможностей, которыми оно не воспользовалось. Виктора преследовали не угрозы чудовища, а его собственные неудачи.
Итак, Виктор был свободен как ветер, а я была тут. Я буду тут, пока Виктор не решит меня забрать. И тогда, поскольку он мой муж, а я его жена, меня передадут ему, и он наконец получит абсолютную власть над моим телом и душой.
И никто мне не поможет.
И всем будет все равно.
***Я продолжала притворяться хорошей, потому что больше ничего не умела. Женщина, лежавшая на полу, пустила слух, что я по-настоящему безумна, и со мной никто не разговаривал. Я не расстраивалась; друзья среди узниц были мне не нужны.
Я вела наблюдения. Двери камер всегда были заперты. На единственный за день совместный прием пищи меня сопровождала сиделка. Мы спускались в холл, который соединялся с большой общей комнатой. Выход охранялся. Сиделки работали по отдельности, но никогда не покидали лечебницу в одиночку – только парами. Так что о том, чтобы напасть на сиделку и забрать себе ее форму, не стоило и думать.
У меня не было оружия. И ни единого шанса его достать. Даже если я разработаю план побега, что я буду делать, оказавшись на воле? Вернуться в поместье Франкенштейнов или на озеро Комо я не могла. Произойдет то, чего я всегда боялась: я стану отверженной нищей без крошки хлеба. Стены моей тюрьмы выходили далеко за пределы этой лечебницы.
Дни походили один на другой: бесконечное отупление и мучения, которые учиняли непреклонные женщины под снисходительным надзором равнодушных мужчин. Те, кто в момент заточения был в здравом уме, ломались, не выдерживая ужасов этого ада.
Я сосредоточилась на том, чтобы избегать опиума, хотя мечтала о забытье, которое он дарил. Окруженная узницами с пустыми глазами и затуманенным разумом, я испытывала одновременно отвращение и зависть. Неужели это и был способ продержаться? Способ выжить? Так я жила всю свою жизнь: добровольно игнорируя и стирая правду вокруг себя.
Итак, я держалась от опиума подальше; сиделки не возражали, потому что я была безропотна. Но, не имея цели, к которой можно стремиться, я чувствовала, как тают решимость и сила, которыми я когда-то обладала. Скоро я, вне всяких сомнений, позволю опиуму забрать время, оставшееся до того момента, когда Виктор будет готов меня увезти.
***Я начала разговаривать с сиделками, хотя они были грубы, неприветливы и никогда мне не отвечали. Но мне нужно было чем-то занять себя, а за ужином нам, узницам, не разрешалось много беседовать. Мне хотелось освободить свой разум. Сорвать притворство и фальшь, в которые я куталась, и остаться голой, непричесанной, самой собой.
Чаще всего я говорила о Жюстине. О своей вине. О ее доброте. Я кружила вокруг правды, подбираясь к ране,