Я сильно заколебался. Она была права, — уже тогда я чувствовал, что моя совесть не справится с таким поступком. Но мог ли я верить ее честному слову? Слову дьяволицы, не признающей никаких моральных законов, провозглашающей: честное слово я хотя и дала другому, но не самой себе. Чего не сделает человек, чтобы избежать смерти, к тому же такой ужасной? Нет! Отпустить ее означало бы вынести смертный приговор самому себе.
— Это невозможно, — ответил я. — Слишком много ты грешила против меня, Бога и всех людей. Наказываю тебя не я, а Бог.
— Нет, признайся, что ты просто боишься. Я клянусь, что напрасно, слышишь? Я уйду навсегда, ты никогда обо мне уже не услышишь…
— С этим твоим парнем, голодранцем?
Гнев во мне снова проснулся; я встал, собираясь уйти.
Тут она начала просить, льстить и даже пыталась нежничать со мной.
Но сколько усилий превозмочь себя я видел при этом на ее лице!
— Ты это делаешь по приказу негодяя! Но теперь уже поздно! — заорал я.
Она даже принялась плакать, пыталась встать на колени, но каждый раз валилась на землю…
— Ради всего тебя прошу, хотя бы не лишай меня жизни! Делай со мной все что хочешь, — если хочешь, я останусь с тобой, буду твоей рабой, даже буду выполнять — супружеские обязанности! Ведь это так страшно умирать от голода и жажды, здесь, в темноте и могильной затхлости, связанной по рукам и ногам — несколько долгих недель! Я бы не боялась смерти, даже такой, если бы была к ней готова. Но именно теперь, когда я начинаю познавать, видеть, жить, когда врата всех тайн открываются передо мной так, как, вероятно, ни перед кем другим, — нет, нет, невозможно! Как же я могу умереть теперь, если даже не знаю еще, бессмертна ли я!..
Еще немного, и я развязал бы ее, — но вдруг ясно почувствовал: первое, что бы она сделала, это задушила бы меня. Через силу я открыл дверь. И тут проявился ее характер во всей своей наготе.
— Сейчас же развяжи меня, пес паршивый! — заорала она, полагая, что как раньше, так и теперь ее повелительный и грубый тон заставит меня подчиниться. — Я приказываю тебе! Если нет, то у меня есть средства, которые тебе и не снилось, я сама себе могу помочь, и тогда горе тебе, горе, негодяй! У меня есть связи с самим сатаной, а люди сразу поймут, что я пропала, и найдут меня! Особенно мой муж, он тебе покажет! Сию же минуту, наглый раб, последнейший из людей, мерзкая мерзость!
Но на сей раз она жестоко ошиблась, и это, как мы увидим, решило ее судьбу. Уходя, я где-то в глубине души решил, что, отложив это дело на более позднее время, я выпущу ее очевидно в один из ближайших дней. Но теперь во мне опять разгорелась угасшая было ярость, более страшная, чем прежде, и превратила меня в лютого хищника, затуманила мои чувства. Я только смутно вспоминаю о том, что последовало за этим. Обнажив нижнюю половину ее тела, я беспощадно ее высек. Она сначала терпела молча и недвижно, потом стала кататься по земле, наконец вопить. Но при этом все время ругалась, а я не останавливался, пока она не потеряла сознание, вся окровавленная. А потом — я испражнился ей на лицо и, измазав этим свой носок, запихал его ей в рот. Я также немного поплевал на нее, высморкался на ее лицо и, надавав пинков ее неподвижному телу, вышел вон и запер за собой дверь.
Собственно говоря, я, в общем-то, поступил не совсем по-джентльменски, негалантно… Но надо было ей показать, что я не «паршивый пес».
15 декабря.
Перо Данте не было бы способно описать мои страдания в течение последующих ужасных двух недель. Поэтому буду краток.
Теперь я уверен, что уже на следующий день отпустил бы ее, если бы не произошло то последнее… Надежда, что Хельга не будет мне мстить, победила бы во мне страх. Но после моей последней… процедуры надежда на это исчезла. Все мосты были сожжены, моя супруга — осуждена на смерть без права обжалования. И все же в первые дни я постоянно колебался, но каждый раз после захода солнца говорил сам себе: «Опять, если это вообще возможно, остается еще меньше надежды, что она простит мне свои мучения, которые становятся все более продолжительными и ужасными». Каждая секунда погребала ее все глубже…
Ежедневно по нескольку раз я ходил в башню и, приоткрыв первую потайную дверцу, прислушивался. Все время были слышны шорохи, завывание, стоны и сопение — ах, такой ужас! Я слышал их как галлюцинацию даже в замке, на прогулках, везде и всюду.
На четвертый день, 23 августа, эти звуки были ужаснее, чем когда бы то ни было… Шатаясь, я с усилием дотащился до замка и решил, что в тот же день покину эти жуткие места и уеду в Берлин. Однако сделать этого не удалось из-за кошмарного события, о котором я расскажу завтра.
Двадцать четвертого августа я приехал в Берлин; но и там меня преследовали страшные звуки, страшные мысли. Они слышались мне в звоне бокалов, в смехе обнимающих меня девушек, в шарканье сотен танцующих ног, в ликовании музыки. Я переживал Хельгины муки в малейших подробностях: быть может, не менее интенсивно, чем она. О, способны ли вы хотя бы отчасти представить себе пропасть ее страданий?..
Через десять дней я вернулся в замок совершенно изменившимся и сломленным — с решимостью, что отпущу ее на свободу, что бы ни случилось, если еще услышу за железной дверью признаки жизни. Я был мужествен как никогда раньше, не боясь даже смерти, когда опрометью мчался в башню. Открываю потайную дверцу, прислушиваюсь.
Тишина. Стучу в железную дверь.
— Хельга!
Тишина. Колочу изо всех сил, кричу:
— Хельга, дорогая моя, отзовись, я тебя сейчас выпущу! Отзовись, ведь ты еще не можешь быть мертвой, я прошу тебя ради Бога сущего!
Могильная тишина…
Я стоял там целый час. Потом вернулся в крепость. Но уже через час снова бегу в башню, стучу, кричу,