что народная фантазия этим не удовольствовалась. Стали размышлять; в греческой мифологии Сисиф рано прослыл за первого великого грешника; но для Рима этот мифологический персонаж никакого интереса не представлял. На римской почве решение вопроса зависело от того, признавать ли четырехвековый великий год и, следовательно, так сказать, малое искупление в год основания Рима, или нет. Если нет, то римская история была прямым продолжением троянской; тяготевшее над Римом проклятие было то же самое, от которого некогда погибла Троя; а в таком случае дело было совершенно ясно… Прошу тут читателя отнестись снисходительно к странной легенде, которую я имею сообщить, и помнить, что дело идет о первородном грехе. Троянские стены были воздвигнуты при Лаомедонте, отце Приама; по его просьбе, двое богов, Нептун и Аполлон, взялись – за плату – их соорудить и обеспечить, таким образом, вечность защищенному ими городу. Но Лаомедонт, воспользовавшись услугами богов, не пожелал выдать им впоследствии условленной платы. Вот это 'клятвопреступление Лаомедонта' и сделалось источником проклятья; оно навлекло гибель на Трою, а после ее разрушения перешло на тот город, который был ее продолжением – на Рим… Но возможно ли допустить, чтобы в образованную эпоху Виргилия и Горация люди серьезно смущались этим мифическим преступлением, самая грубость которого должна была казаться не совместимой с идеальными обликами тогдашних богов? В той области, о которой идет речь, все противоречия уживаются; тот самый сенатор, который ставил в своей божнице прекрасную статую работы Праксителя, в государственном храме воскурял фимиам перед безобразным чурбаном, наследием грубой старины. Не кто иной, а сам Виргилий кончает первую книгу своей поэмы 'О земледелии' следующей молитвой, прося богов об их покровительстве новому искупителю Рима – императору Августу.
Согласно другой теории, признающей четырехвековый 'великий год', троянский грех не был перенесен на почву Рима; год основания города был в то же время и годом обновления имеющего признать его власть человечества. Эту теорию впоследствии развил Гораций в красивой фикции, которую мы даем ниже в переводе Фета – переводе, к сожалению, не везде достаточно правильном (оды III 3).
т. е. Ромула, сына весталки Реи Сильвии. Итак, Рим был чист в день своего основания, в тот знаменательный день, когда оба брата, питомцы волчицы, совершили первые 'ауспиции' на месте, где позднее вырос Рим, – славное на все времена augurium augustum. А если так, то это значит, что первородный грех был сотворен там же, на римской почве. Относительно дальнейшего не могло быть сомнения: древнее предание шло навстречу встревоженной фантазии людей. Когда Ромул, гордый благословением богов, стал сооружать стену нового города, его обиженный брат в поруганье ему перепрыгнул через нее; тогда основатель, разгневавшись, убил его, сказав: 'Такова да будет участь каждого, кто задумает перескочить через мои стены'. Легенда эта была, повторяю, старинная, и первоначальный ее смысл был ясен: основатель Рима до того любил свой город, что не пожалел даже брата, опорочившего дурным знамением его основание; он убил его точно так же, как позднее основатель республики Брут убил своих сыновей, злоумышлявших против нее. Так думали в старину; но теперь, с наступлением всех описанных в предыдущей главе страхов, и отношение угнетенных римлян к древней легенде изменилось. Как его ни объясняй, а поступок Ромула был братоубийством; не следует ли допустить, что и братоубийственная война, от которой Рим погибал, была наказанием за него? Тогда древнейшая стена Рима была осквернена пролитой кровью брата: можно ли ожидать искупления раньше, чем не будет разрушена она сама, эта оскверненная и проклятая стена? Вот он, значит, этот первородный грех Рима; когда, после непродолжительного мира, Октавиан и Помпей вторично обратили свое оружие друг против друга, Гораций напутствовал их следующим стихотворением (эпод 7):
Третий вопрос касался самой катастрофы. Сивилла говорила собственно не об истреблении, а об