Сказал и тут же услышал, будто чей-то голос изрёк библейское:
«И да воздаст Господь каждому по правде его и по истине его...»
Вздрогнул Шуйский: кто произнёс это? Осмотрелся. Он один в хоромине. И заторопился Василий в Крестовую палату, опустился на колени, взмолился:
— Боже, прости мне грехи мои...
Молился долго, до темноты, отбивал поклоны усердно, обещая щедрые дары в Троице-Сергиеву лавру и ещё в Чудов монастырь[26], серебра для окладов чудотворных икон...
Ночью Шуйскому сон дивный привиделся: будто Овдотья воротилась, и не монашкой, а прежняя, красивая, ещё пуще раздобревшая. Прижался Василий к её пышной груди, поплакался на судьбу. Пожалела его Овдотья, приголубила...
Сладкий сон, а пробудился — ни тебе Овдотьи, ни покоя, а страхи прежние.
Из сёл и деревень тянулись в тушинский лагерь обозы с мясом и зерном, рыбой и соленьем, бочками с вином и пивом, берестяными туесками с засахарившимся мёдом. Всё съедало многочисленное войско самозванца. Шляхта бражничала и беспутствовала, разоряя и без того разорённую российскую землю.
Не было дня, чтобы на прицерковной тушинской площади, именуемой шляхтой коло, разгульные паны не затевали перебранок и буйных скандалов. И на московской земле вельможные паны придерживались своего правила, Речь Посполитая сильна рокотами. Съедутся и сойдутся шляхтичи на коло, кунтуши и жупаны мехом лисьим и соболиным оторочены, шапки куньи, под одеждами тонкой стали нагрудники, руками размахивают, стараются перекричать друг друга. Кочетами друг на друга наскакивают, до сабель доходит. Тимоша как-то видел, на коло приехал гетман Ружинский, шляхта кричала «Виват!» и тут же заорала:
— Отчего бояре не впускают царика в Москву?
— Чёртовы москали, им нет веры!
— Панове! — Гетман встал в стременах, поднял руку в кожаной рукавице. — Вы будете греть бока на боярских пуховых перинах и обнимать дородных боярынь и их румяных, сочных цурок[27]. Это я вам говорю, князь Роман Ружинский!
И паны снова кричали «Виват!» и хохотали. Тимоша подумал, что нет задиристей и разгульней народа, чем шляхта.
Бражничали всю ночь. Играла музыка и пили из кулявок, до дна. Некоторые, упившись, уже спали, положив головы на стол, иные орали песни либо выкрикивали здравицы в честь короля, Речи Посполитой, своих возлюбленных и даже царика Димитрия.
Князь Ружинский на попойке отсутствовал, и никто Матвея Верёвкина не задирал. По правую руку от него, упёршись в столешницу, сидел атаман Заруцкий, румяный, крепкий, будто и ночи хмельной не было. Пил атаман, а разум не мутнел, всё замечал, на свой аршин мерил. Самоуверенный и честолюбивый, он ничьей власти не признавал, оттого и из крестьянского войска сбежал. К самозванцу пристал по своей воле одним из первых. У Ивана Мартыновича при этом свой расчёт: приведут паны вельможные самозванца в Москву, получат свою добычу и вернутся в Речь Посполитую, а он, Заруцкий, при новом государе первым воеводой станет.
Атаман представлял, как он будет жить в Москве, какие хоромы поставит в Китай-городе и царь Димитрий пожалует его сёлами и деревнями.
В тушинском стане Заруцкий один из немногих, кому Лжедимитрий верил, и донские казаки атамана дворец охраняли, а когда пьяные шляхтичи буйствовали, таких казаки силой вышибали из дворца.
Встал самозванец из-за стола, качнулся. Заруцкий плечо подставил.
— Я тебя, атаман, боярским званием жалую за верность твою.
Шатаясь, направился на дворцовую половину жены. Заруцкий поддерживал его. Лжедимитрий толкнул дверь Марининой опочивальни, и в блёклом рассвете, просочившемся в оконце, атаман увидел Мнишек. Она стояла у кровати в белой сорочке до пят, с распущенными волосами. Прикрыл Заруцкий дверь, но не успел уйти, как в опочивальне раздались крики и брань. Ворвался атаман, а Лжедимитрий с поднятыми кулаками подступает к Марине.
Подхватил Иван Мартынович самозванца, поволок, приговаривая:
— Эко разбушевался, государь, уймись!
Ивану Мартыновичу под сорок лет, немало повидал он красавиц, и появление Мнишек в Тушине поначалу его не взволновало. Однако он и сам не заметил, как Марина тронула его сердце.
Понимал Заруцкий, нелегко ему будет завоевать расположение Мнишек, но он уверен, такой час настанет, а пока исправно служил самозванцу.
Апрелю начало.
Неторопко отходила зима с сугробами и заносами, оседали, подтаивали снега, и синел лёд на реках, готовый тронуться по первому тёплому дню. Ночами ещё держались заморозки, но к полудню звонкая капель возвещала весну.
Встряхнулся лес, задышал. Подняла лапы игластая хвоя, набухли почки на лиственнице.
В самую середину Великого поста накатилась на Шуйского тоска-кручина, не отпускает. Терзался думами, сна нет. По палатам бродит, мысли одна другой тревожнее, смурные. В одну из ночей оделся, вышел на крыльцо. Лунно и звёздно. Поддерживаемый постельничим боярином, спустился по широким ступеням и, опираясь на посох, направился к патриарху.
В царствование Бориса Годунова, в лето 1589-е, а от сотворения мира в 7097-е, в Москве Церковный собор избрал первого патриарха на Руси. Им стал митрополит Иов.
С приходом в Москву Лжедимитрия Иова лишили высокого сана, сослали в монастырь, а патриархом Лжедимитрий сделал тульского архиерея, грека Игнатия.. Высокой чести Игнатий удостоился, потому как встречал самозванца в Туле и назвал государем.
Недолго он патриаршил. Убили Лжедимитрия и прогнали Игнатия, а Гермогена собор провозгласил патриархом.
В трудные времена находил Шуйский у Гермогена душевное успокоение, верил ему. Как добрый лекарь, врачевал патриарх Шуйского, внушал твёрдость, хоть и видел, слаб на царстве Василий. Гермоген в проповедях призывал стоять против вора и самозванца...
Когда Шуйский вступил в патриаршие покои, Гермоген читал при свечах. Мелкий, худой, в рясе чёрного шёлка, с непокрытой головой, он выглядел подростком, и только белая борода и такие же белые, спадающие до плеч волосы говорили о его летах.
Встал патриарх, благословил Василия и, указав на кресло напротив себя, сказал:
— Ждал тебя, государь, знал, придёшь. Когда обедню служил, заметил непокой в очах твоих.
— Истинно, владыка, душа моя в смятении каждночасно. Ляхи и литва заворовались, самозванец в подмётных письмах бояр и дворян смущает, к измене подбивает, от голода люд московский озлобился.
— Великие испытания послал нам Всевышний. Молись, государь, и я в молитвах покоя и благоденствия отечеству прошу.
— Кругом недруги чудятся, убийцы.
— Кто злоумышляет