Собака гуляла слишком часто и нерегулярно, Сталин ничего не мог с ней поделать и только прикрикивал, когда она принималась противно выть. Поработать над статьями Черишеву не удавалось – после работы он, понукаемый указаниями Шершавого и восторженным воем собаки, мчал забирать нынешнюю с каких-то курсов или тренингов, потом вез ее в магазин непонятно зачем: таскал в руках красную праздничную корзинку, куда она с мрачным, отчаявшимся лицом швыряла переливающиеся кулечки.
Когда он понял, что статьи не допишет никогда, он вернулся к бывшей, благоразумно забрав лишь часть вещей, которые и без того были частью вещей, собранных в первый раз.
– Я не могу выбрать, – сказал он, припоминая субботние рекомендации Шершавого. – Люблю обеих. Перед ней ответственность, она без меня никуда, ей плохо, жуткий токсикоз. Наверное, придется жениться, но она не хочет, не верит мне. Я мудак. А люблю я тебя и всегда любил. Показалось, что больше ничего волшебного не будет, ничего странного, ничего страшного, как в самом начале, когда всегда было страшно – а с ней всегда было страшно, как во сне. А теперь постоянно страшно, но уже по-настоящему. Я без тебя умру, наверное. Просто шагну в уличную лужу, и окажется, что в ней нет дна, только бесконечный бетон.
Все сработало, бывшая поплакала и приняла его обратно. Шершавый никак это не прокомментировал, голоса пропали, собака не выла. Это было похоже на рай, несмотря на то, что Черишев, к ужасу своему, обнаружил, что привык к голосам – так, как человек привыкает к внезапно отросшей у него дополнительной ловкой мускулистой руке или хвосту, резко вырвавшемуся из-под диктатуры эволюции. По какой причине человек склонен привыкать к новым неожиданным конечностям, Черишев не знал, но подозревал, что эту мысль внушил ему Пауль, показывающий бесконечные эволюционного свойства картинки, схемы и комиксы.
Побыв с бывшей около месяца, Черишев снова ушел от нее после звонка возмущенной мамы нынешней о том, что ее, нынешнюю, положили в больницу на сохранение и у нее угроза самого кровавого выкидыша во Вселенной, потому что она связалась с самым кровавым мудаком этой же Вселенной, вот и совпало, нашли друг друга.
К голосам после этого всего добавилась тихая ящерица, видимо, ее подселил скучающий Пауль. Вопрос с собакой, впрочем, был не решен, она продолжала выть и скандалить. Сталин ругался на нее по-грузински, словно он и в самом деле был немножечко Сталин. Ящерица молчала, но иногда сообщала Черишеву настолько жуткие эпилептические видения (к счастью, длящиеся не больше пары секунд), что он был согласен, скорей, еще на парочку невоспитанных ретриверов, нежели на этот пятнистый ледяной церебральный холод цепкой, как велосипед, внутривидовой памяти.
– Сунь голову в петлю – и пройдет, – советовал Шершавый. – Я тебе говорю, точно пройдет. У всех проходило. Еще ни одна ящерица не выжила в такой ситуации.
– Он нервничает, – укорял его Сталин. – Пусть потерпит уже. Вот родится маленький – и будет легче. Одним голосом меньше станет.
Черишев напрягся. У Сталина было сложно что-либо переспрашивать, потому что с ним не было обратной связи.
– Останься с ней, – гадким голосом сказал Шершавый. – Роди троих. Вот мы все и исчезнем. Ты же хочешь, чтобы мы замолчали? Вот увидишь – один из голосов исчезнет сразу после родов. Второго родишь – еще один пропадет. Так все и уйдем в мир.
– Снова пугаешь, да что же это такое, – возмутился Сталин. – Не так ему нужно все это сообщать! Не так! Найди слова, в конце концов!
– Она твоя судьба, – сказал Шершавый. – Скажи ей, что хочешь еще двоих, и она перестанет на тебя орать. Ты же знаешь, я всегда дело говорю.
– Он вообще в ужасе, – кричал на него Сталин. – Объясни ему как-нибудь иначе все! Скажи: там твой генетический материал, и поэтому он тоже ты. Скажи: душа человека вместительна, но тело всегда больше души, а разум вообще безграничен.
– Гау-гау-гау-гау! – захлебывалась счастливая собака. Видимо, пришло время прогулки.
Черишев понял, что рожать нужно в воскресенье, и придется делать кесарево, чтобы собака не пробралась. С другой стороны, у собаки тоже должно быть право и шанс стать человеком. Тем более что от собаки избавиться Черишев хотел больше всего. Поймав себя на том, что он мысленно прикидывает абсолютно обратное – то, как синхронизировать роды со временем выгула собаки – Черишев оцепенел от ужаса и бросился звонить бывшей, которая наговорила ему неприятного и бросила трубку, успев сообщить, что уехала на дачу в лес и жжет там в печи всю его чертову библиотеку.
Через пять месяцев у Черишева родилась девочка, и Сталин замолчал. Вот почему у него был полуженский голос! Теперь Сталин изворачивался, как чертова креветка, и жалобно скрипел сутки напролет. Без него Черишеву стало совсем ужасно, потому что заткнуть Шершавого теперь стало невозможно: без Сталина он уже ничего не боялся.
– Сталин бессловесный теперь, видишь? – радовался он, когда Черишев, морщась, менял красной, выгнувшейся, скрипучей девочке подгузник. – Пищит чего-то – а не разобрать. Со всеми так будет! Со всеми!
Насмехался, но жалел. Однажды предупредил, когда девочка заболела скарлатиной, хотя у грудных ее почти не бывает, – сказал, что нужно паниковать, срочно везти в больницу, не ждать «Скорую», потому что через пять минут начнет задыхаться, а «Скорая» еще только-только сворачивает на Углицкого, а потом и вовсе вернется, потому что Мякишев бумажник на вахте забыл, – и все так и было, Черишеву потом возмущенно звонил тот самый Мякишев, приехавший под пустой подъезд, и тот, весь трясясь от возмущения, прокричал ему в трубку про бумажник, который дороже ребенка, и между ними натянулся тяжелый, стальной трос тишины.
Зато без санкций Сталина Пауль наконец-то заговорил по-человечески, и стало понятно, что животные ему были нужны просто для компании, без них он чувствовал себя одиноко.
Пауль оказался неплохим собеседником, интеллигентным и понимающим – оказалось, что он вполне полноформатно вживлен в разум Черишева, коммуникация с ним осуществляется в обе стороны. Видимо, во всем был виноват этот чертов Сталин, провалявшийся почти месяц в инфекционке, и поделом.
Пауль сообщил Черишеву, что, если он вернется к бывшей, никаких голосов, действительно, больше не будет никогда.
– А вы объективно существуете? – поинтересовался Черишев.
– Не совсем, – сказал Пауль. – Не то чтобы существуем. Меня, например, сослали за суицид. За это чаще всего так наказывают. Но я, кажется, уже оттрубил свое – чувствую, что недолго осталось мучаться. Сталина тоже за что-то похожее вроде сослали, но видишь,