Я сфокусировалась и заставила свою зрительную кору, отказывающуюся обрабатывать визуальный облик Катьки, отрефлексировать происходящее и помочь мне подумать о том, что Катька меньше всего похожа на девочку на ресепшен – на девочку вообще – больше всего она напоминала именно что опрятную суетливую старушку-богомолку, от которой инстинктивно хотелось отодвинуться подальше.
– Ты, главное, не стесняйся говорить вообще что есть, правда, не бойся меня обидеть, – продолжала Катька. – Если вам уборщица нужна – я согласна тоже. Мне хоть какую работу. Важно работу, просто получить работу, проблемы с документами.
Обеденного перерыва в итоге у меня так и не случилось, я что-то мямлила, Катька тем временем поспешно съела целую коробку офисного печенья, торопливо и будто между делом запуская в нее суховатую, обветренную руку с обкусанными ногтями. Было заметно, что она старается скрыть, что голодна, я же изо всех сил старалась скрыть, что я это заметила, и из неловкости даже взяла из коробки пару печеньиц, потому что и сама почувствовала голод, – столовая меня не дождется, поняла я, без шансов.
У Ленки было что-то похожее – из жалости, сочувствия или даже высокомерия, не очень понятно, она потратила больше часа на собеседование с Катькой, хотя ей было очень страшно, что к ней в кабинет кто-то зайдет и увидит, что у нее сидит такое странное, непрезентабельное существо, как будто кто-то пришел на благотворительность деньги собирать, раковые дети, хоспис отчаяния.
– Ну как ее куда возьмешь? – сказала Ленка. – Она, наверное, уже много лет нигде не работала. Ты видела, у нее лицо старушечки? Как печеная картошечка! Где она живет вообще? Она тебе сказала? Она была замужем вообще? Дети у нее есть? Куда она пропала тогда? Кто с ней последний раз общался в те годы?
Было бы хорошо, если бы Катька, как обычно, начала сыпать нестыкующимися друг с другом фактами вроде «случился выкидыш по моей персональной вине, за это выгнал из дому муж, потом умер дядька Антоний, на чьей даче я жила потом, но потом оказалось, что дача была не его, а его племянника по другой линии, первой его жены линии до моей тети, он даже не родной дядька мне был, а теткин муж, и он, этот побочный племянник, меня тоже выгнал, к тому же у меня было семеро кошек и они портили там все в доме, и теперь я живу у одной знакомой бабки, которой я в награду за диван готовлю и стираю, а одна из моих случайных кошек оказалась абиссинской, породистой, я ее продала в питомник и год как-то с этого жила» – обычная, привычная нам, старая Катька сделала бы потом все возможное, чтобы мы ей поверили: нашла бы себе бабку, начала бы ее прилежно обстирывать, устроилась бы в кошачий питомник подстраивать неликвидный для размножения живой товар, подыскала бы тетке мужа-вдовца, да что угодно, она могла что угодно! Но нет: теперь она суетится, мямлит, сгорает от неловкости – откуда в ней эта неуверенность, шаткость, откуда эти провалы, зияния?
С Вадиком потом списались, оказалось, что и ему звонила и приходила в студию устраиваться дизайнером или хотя бы полы мыть, хоть какая нужна работа, просто чтобы выжить, тяжело выживать, тяжело.
– Она ужасно изменилась, – написал Вадик. – Я слушал ее, конечно, а сам поймал себя на том, что не знаю, как ребятам потом объясню, кто это приходил, и начал тоже продумывать аркады вранья – мол, скажу, что это моя однокурсница, это же правда, вранье лучше городить всегда на какой-то правдивой основе, фундаменте; художница, блаженная, которая много лет жила в монастыре, и монастырь потом продали какому-то застройщику, который делает там отель хилтон, а всех разогнали, и она теперь ищет работу. Но было ужасно неловко, когда поймал себя на этой мысли, откуда во мне такое высокомерие, надменность, почему я ее стыжусь? Разве я стыдился ее раньше?
Вадик, в отличие от нас, девочек, оказался более искренним – действительно, мы ее стыдились, стыдились нашего железного зайчика, который посвятил всю свою юную, отважную, огненную жизнь тому, чтобы мы ему всегда и безоговорочно верили, – и теперь, когда нам нужно было поверить в нее, поверить в то, что ей нужно дать шанс, чтобы она смогла впрыгнуть, вскочить в улепетывающий от нее в ужасе поезд общества, в этот общий вагон социальной успешности, чего нам стоило поверить в то, что суетливое, сморщенное, коричневатое старушачье личико разгладится, посветлеет, порозовеет и напротив нас снова будет сидеть хохочущая, циничная, изобретательная и вечно сердитая на нашу аморфность и недоверчивость Катька! Человек приспосабливается ко всему, и если приспособившаяся к чему-то невыразимо чудовищному, привыкшая к тайной своей катастрофе Катька смогла так разительно измениться, то ей – точно по такой же схеме – ничего не будет стоить вернуться в прежнюю форму буквально за месяц работы с молодыми профессионалами, креативным народцем, старыми приятелями. Я изо всех сил пыталась представить Катьку, поедающую это крошащееся, рассыпающееся в ее сведенных артритом узловатых пальцах офисное печенье, в уютном сером шерстяном пиджачке и блестящей, как крышка рояля, кожаной юбке – но воображение отказывалось дорисовывать ярко-алые «Мартенсы», которые превращали бы мою надежду на преображение Катьки в факт и данность, – и картина почему-то рушилась.
Никто из нас не мог взвалить на себя эту обязанность, и всем было чудовищно стыдно. Катька как будто превратилась в прокаженную, навещая нас на рабочих местах все в том же своем гиперчистеньком застиранном жилетике, будто с чужих ног бежевых брюках из уже неясно какой ткани, может, и не ткани вовсе, и надсадно-белой рубашечке, надетой явно из невротичного, панического, искаженного уже соображения о том, что в белой рубашечке скорей возьмут работать в офис, приличный должен быть вид, не должна выглядеть неудачником.
– Я ее подкармливаю иногда, – призналась Сашка, когда мы собрались с ней, Ленкой и Вадиком вместе – в кои-то веки! – чтобы обсудить, что делать с опустившейся, несчастной Катькой, которой объективно нужна помощь, но как ее оказать – непонятно, невероятно, невозможно. – Заметила, что ребенку готовлю, когда