Даша все спрашивала себя: сможет, не сможет? Но вдруг почувствовала, что ничего не чувствует – или ей так показалось, – и позвонила Невицкому. Не так уж тяжело позвонить человеку, который жив-здоров.
Они сидели на крошечной осенней детской площадке, у Даши мерзли руки, Невицкий сутулился и почему-то прятал шею. Жена его была в больнице, уже третью неделю.
– Нет, ничего серьезного, – грустно сказал Невицкий. – Не то, что ты думаешь, нет. Другое.
Маленькая трехлетняя или около того Майя увлеченно копалась в песке. У нее были золотистые кудри и совершенно невыразительное лицо, не напоминающее ровным счетом ничего – абсолютная пустота.
– Ее мама сказала, что у нее была шизофрения, – сказал Невицкий. – И что она еще в детстве несколько раз пыталась покончить с собой и рано или поздно это сделала бы.
Оказалось, что тяжелее всего в этой ситуации пришлось жене Невицкого. Майя успела стать ей лучшим другом и как-то умудрилась заставить ее, грузную, опухшую и плохо соображающую от гормонов (беременность протекала тяжело) целиком и полностью принять ее, Майину, картину двухполосного мира. Жена Невицкого была уверена, что вынашивает будущее тело Майи – точнее, бывшее, – относилась ко всему ответственно и как бы с легким оттенком фатализма: умрет молодой, что поделать. Хоть так с дочерью пообщаюсь. Они с Майей были неразлучны. Такое ощущение, что они вынашивали, высиживали эту новую Майю фактически вдвоем – эдипов Невицкий оказался не при делах. Они никогда не обсуждали, что же будет после родов – что случится с Майей, – поэтому когда Майя выпала из окна (считай: выпрыгнула), это оказалось страшной трагедией для бедной жены Невицкого – потерянная взрослая дочь волновала ее намного больше, чем свежеобретенная крошечная, в каком-то смысле предыдущая, еще не получившая всего того опыта перебежек между мирами, которым хвасталась текучая мягкая Майя.
Конечно же, девочку назвали Майя. Невицкий беспокоился, объяснял жене: шизофрения, болезнь, несчастная любовь, тысяча попыток суицида, придумала это все. Не помогает.
Поэтому жена постоянно подозревает у себя рак и где-то все лечится и лечится, вот снова нашелся узел на щитовидке, лежит на обследовании, не хочет возвращаться, чувствует, что вот-вот. Нет никаких сил, одна радость – дочка. Совсем не похожа, нет, конечно.
Даша подошла к Майе, роющей слабенькими розовыми пальчиками яму в песке. Майя серьезно уставилась на нее огромными голубыми глазами. Возможно, такими же глазами жена Новицкого рассматривает свои бесконечные перфоленты анализов.
Даша взяла маленькую Майю за тонкое и одновременно пухлое, как сердцевинка сметанника, запястье.
– Предательница, – сказала она.
И легонько сжала пальцы.
И тут же поняла: это же их первая встреча.
А вторая была слишком давно, в таком давнем прошлом, что не стоит и вспоминать, можно отпустить, нечего об этом теперь думать.
«Чорны бусел»
Про некоторых людей, недолго разделявших с тобой то ли быт, то ли биографию, помнишь всю жизнь зачем-то единственный эпизод, словно вся ваша история взаимоотношений ужалась до этого спасительного, жестокого, объясняющего все момента. И с Лией, которая за исключением этого момента всегда была чужой, навсегда чужой, все случилось именно так – все, что было до и после того вечера, стерлось и практически не запомнилось. Да и нечему там было запоминаться, ничего светлого, приятного или имеющего потенциал развернуться во что-либо поучительное, биографическое или судьбоносное, но тот вечер я точно не забуду, пусть я и до конца не поняла механизмов, его запустивших и сконструировавших. Объяснить я это не могу, возвращаться туда я не хочу, и, наверное, это все, что я хотела бы о ней помнить.
В тот вечер Лии удалось затащить меня к своей бабушке. Она уже с месяц назойливо, почти агрессивно настаивала на этом знакомстве; ты не представляешь даже, повторяла она, все, что ты читала про все это, – ложь, бабушка до сих пор все отлично помнит, ты просто не поверишь, в это невозможно поверить, всех помнит и про каждого тебе расскажет. Бабушке было что-то около 80, и в 60-х она, по уверениям Лии, общалась с Энди Уорхолом, еще какими-то поп-арт-художниками и группой Fluxus – да она с Йоко Оно выпивала чаще, чем мы друг с другом, тараторила Лия, ей Ла Монте Янг оперу посвятил (я не была уверена, писал ли Ла Монте Янг оперы), да у нее висят повсюду ее портреты авторства этого – ну, этого – ну, который как Лихтенштейн, но не Лихтенштейн – ты в этой чуши лучше разбираешься, я таким старьем не интересуюсь – ну, помнишь? Фамилия еще такая, как Кунц, но не Кунц? Катц? Нет? Ну тогда не знаю, наверное, не так уж ты в этом и разбираешься.
Я кивала, кивала, не так уж в этом я и разбираюсь. Лии очень хотелось поделиться со мной всем миром, как мне казалось в тот момент, она прямо-таки навязывала мне этот мир. Сама Лия работала в интердисциплинарном жанре и регулярно выставляла в лучших галереях города свои смутные, рябящие инсталляции на стыке скульптуры и видеоарта с зыбкими, фрагментарными, текучими поверхностями, поверх которых текли, как слезы, какие-то видеоизображения; я в этом не разбиралась, я вообще толком ни в чем не разбиралась, но у Лии в семье оказалась династия художников по женской линии, и она так напористо хвасталась бабушкиной юностью, что мне пришлось прийти с ней в гости к старушке, знакомиться – и демонстрировать, что это знакомство для меня критически необходимо. Это было даже важнее знакомства с родителями. Возможно, Лия таскала всех друзей и подруг к бабушке – и если бабушка, скажем, не одобряла гостя, то Лия тут же отбраковывала эту ненужную, суетную дружбу.
Бабушка выглядела озадаченно и благородно – кажется, она не могла до конца понять, зачем Лия меня к ней притащила. Я, в свою очередь, не могла понять, на какой из стульев можно садиться – некоторые выглядели как элементы интерьера и безмолвно наблюдающие за нами вещи без назначения – но бабушка кивком