Вооруженный этим новым знанием, я настроил микроскоп на мыслительный механизм. В нем я тоже обнаружил переплетение проволочек, но листы на них не висели в определенных положениях, а трепетали слишком быстро, чтобы увидеть глазом. В действительности казалось, что движется почти весь аппарат, состоявший больше из проволоки, чем из воздушных капилляров, и я задумался, каким образом воздух может согласованно достигать всех золотых листов. На протяжении многих часов я изучал листы, пока не понял, что они сами выполняют функцию капилляров; листы формировали трубопроводы и клапаны, которые существовали столько времени, сколько требовалось, чтобы перенаправить воздух на другие листы, а потом в результате исчезали. Это был механизм, претерпевавший постоянные изменения, модифицировавший себя в ходе работы. Проволочное плетение было не столько аппаратом, сколько страницей, на которой был записан аппарат и на которой он сам непрерывно писал.
Можно было сказать, что мое сознание записано в положениях этих крошечных листов, но точнее было бы выразиться, что его кодировал постоянно менявшийся рисунок воздуха, колыхавшего эти листы. Наблюдая за колебаниями этих золотых хлопьев, я увидел, что воздух не просто, как мы всегда полагали, обеспечивает энергией механизм, формирующий наши мысли. На самом деле воздух являлся самой материей наших мыслей. Мы представляли собой рисунок воздушных токов. Мои воспоминания были записаны не в бороздках на фольге и даже не в положении переключателей, а в постоянных потоках аргона.
В мгновения после того, как я постиг природу этого плетеного механизма, озарения каскадом хлынули в мое сознание. Первое и простейшее заключалось в том, почему золото, самый мягкий и пластичный из металлов, было единственным подходящим материалом для наших мозгов. Лишь тончайшие листы фольги могли двигаться достаточно быстро, чтобы обеспечить работу подобного механизма, и лишь самые тонкие нити могли играть для них роль петель. По сравнению с ними медная стружка, которую снимает мой стилус, когда я выцарапываю слова, и которую я сметаю с каждого законченного листа, груба и тяжела. Это действительно был материал, позволявший быстро осуществлять запись и стирание, намного быстрее, чем положение переключателей или шестеренок.
Далее я понял, почему установка полных легких в человека, скончавшегося от удушья, не возвращала его к жизни. Листы в плетении балансировали между непрерывно формировавшимися воздушными подушками. Это позволяло им быстро перемещаться вперед и назад – а также означало, что, если поток воздуха прервется, все пропадет; все листы одинаково обвиснут, стерев паттерны и мысли, которые собой представляли. Восстановив поступление воздуха, мы не вернем утраченного. Такова была цена скорости; более стабильная среда для хранения паттернов значительно замедлила бы работу нашего разума.
Тогда-то я и нашел разгадку часовой аномалии. Я увидел, что скорость движения листов зависела от токов воздуха; при достаточном токе они могли двигаться, почти не испытывая силы трения. Если они двигались медленнее, значит, подвергались трению, которое могло возникнуть лишь при том условии, что поддерживавшие их воздушные подушки были тоньше, а воздух проходил через плетение с меньшей силой.
Башенные часы не спешили. Это наши мозги стали работать медленнее. Башенные часы приводили в движение маятники, скорость которых не менялась, либо ток ртути сквозь трубочку, который тоже оставался неизменным. Но наш мозг зависел от тока воздуха, и, если это воздух тек медленней, наши мысли тоже замедлялись, и нам казалось, что часы спешат.
Я опасался, что наш мозг может замедляться; именно эта вероятность побудила меня к аутопрепарированию. Но я полагал, что наш мыслительный аппарат, пусть и питаемый воздухом, по природе своей окажется механическим, и некая деталь механизма постепенно деформируется по причине усталости, что и приводит к замедлению. Это было бы ужасно, но у нас оставалась бы надежда починить механизм и вернуть мозгу исходную скорость работы.
Однако если наши мысли представляли собой воздушные паттерны, а не движение зубчатых шестерней, проблема была намного более серьезной. Что может замедлить прохождение воздуха сквозь мозг каждого индивидуума? Причина не могла крыться в падении давления в распределителях наших заправочных станций; давление воздуха в наших легких столь высоко, что его приходится снижать посредством серии редукционных клапанов на пути к мозгу. Я понимал, что падение мощности возникло по иной причине: давление окружавшей нас атмосферы росло.
Как такое могло случиться? Стоило вопросу оформиться, как стал очевиден и единственно возможный ответ: высота нашего неба не бесконечна. Где-то за пределами зрения хромовые стены нашего мира должны загибаться внутрь, образуя купол; наша вселенная была замкнутой камерой, а не открытым колодцем. И воздух будет постепенно накапливаться в этой камере, пока давление в ней не сравняется с давлением в подземном резервуаре.
Вот почему в начале этой гравюры я сказал, что воздух не является источником жизни. Воздух нельзя создать и нельзя уничтожить; общее его количество в нашей вселенной остается постоянным, и, если бы он был единственным, что нам нужно для жизни, мы бы жили вечно. Но на самом деле источником жизни является разница в давлении воздуха, ток воздуха из пространств, где он плотен, в пространства, где он разрежен. Активность нашего мозга, движение наших тел, работа всех механизмов, что мы когда-либо создали, зависят от движения воздуха, силы, возникающей из-за того, что различные давления стремятся уравновесить друг друга. Когда давление во всей вселенной выровняется, воздух станет неподвижным и бесполезным; однажды нас будет окружать застывший воздух, от которого нам не будет никакого проку.
В действительности мы вовсе не потребляем воздух. Количество воздуха, втягиваемое мной ежедневно из новой пары легких, в точности равно тому, что выходит сквозь сочленения моих конечностей и швы оболочки, – тому, что я выделяю в атмосферу; я всего лишь превращаю высокое давление воздуха в низкое. Каждым движением моего тела я способствую выравниванию давлений в нашей вселенной. Каждой мыслью я приближаю фатальное равновесие.
Осознай я это при любых других обстоятельствах, я бы вскочил со стула и помчался на улицу, но в моем нынешнем положении – тело зажато в ограничительном кронштейне, мозг развешан по всей лаборатории – это было невозможно. Я видел, как листы моего мозга затрепетали быстрее в мыслительном вихре, что, в свою очередь, усилило мое волнение из-за ограниченности действий и неподвижности. Паника в такой момент могла убить меня, вызвать кошмарный припадок, во время которого я, будучи обездвижен, потерял бы над собой контроль и бился бы в путах, пока не иссякнет запас воздуха. Скорее случайно, чем преднамеренно, мои руки повернули рукоятки и перевели мой перископический взгляд с мозгового сплетения на привычную поверхность рабочего стола. Избавившись от необходимости видеть и умножать собственные волнения, я смог успокоиться. Справившись с эмоциями, я