Родители, жены и родичи тех, кого не нашли, чьи последние слова не записали, кого бросили безымянным в длинные траншеи бок о бок с другими, со временем потеряли всякую надежду похоронить своих солдат по-настоящему. Некоторые из них, те, чьи сердечные раны так и не зарубцевались, надевали черные платья и шляпки с траурной лентой, садились на поезда и ехали, чтобы в надежде и печали искать помощи у мужчин и женщин, которые овладели новой наукой духовидения и могли из земли живых достичь царства мертвых, услышать, как покойный говорит, что у него все хорошо, и повторить его слова слушателям: больше им ничего не оставалось.
Анна Кун была из таких людей.
Снова пришла весна, в полях пробились зеленые ростки кукурузы, и большой отряд Ворон, сильных, крикливых, с рождения выкормленных кукурузой, перелетал туда-сюда, бросая клич на подень и помрак, на поклюв и обрат, так что их слышали, но не видели, потому что они постепенно передвигались туда, где фермеры поставили воображаемых Людей из палок и соломы, чтобы отпугнуть птиц от богатства. Земли вокруг белого домика в этом году распахали и засеяли, как никогда прежде. Женщина стояла и смотрела – или казалось, что смотрела, – как работают мужчины, добрые, хорошие мужчины, но чужие. Когда Дарр Дубраули пролетал тем утром над домом, Собака подняла голову – и мальчик тоже. И снова Дарр оставил свой отряд и завернул к крыльцу. Она сидела на стуле с высокой спинкой, рядом стояла корзинка, из которой она доставала стручки и разламывала их так, чтобы горошины падали в миску на коленях. Она никогда не опускала глаз к корзинке или к миске и, хотя повернула голову к Вороне, когда Дарр, хлопая крыльями, опустился во дворе, смотрела словно не на него, а куда-то над его головой.
Дарр устроился на перилах крыльца и сложил хвост. Тихонько заворчал или хмыкнул, издал тот негромкий звук, смысл которого я так до сих пор и не понял. Она на миг прекратила работу, замерла с чуть приподнятыми руками, словно движение встревожит воздух или мир, лишит ее услышанного звука. Дарр повторил. Она аккуратно поставила миску на пол и встала. Дарр Дубраули снова отряхнулся, приготовился взлететь, но это не понадобилось. Он знал Людей много веков, знал, какие из них опасны, а какие – нет, даже если они, как она сейчас, приближались к нему бесшумно, словно охотники. На это потребовалась храбрость, но Дарр сидел совершенно неподвижно, когда ее рука коснулась его головы и задержалась, но касания он почти не ощутил. Он шевельнулся – просто показать, что заметил ее руку, – и женщина приподняла ладонь, а потом положила на шею и спину.
– Ворона, – сказала она.
Мне не совсем понятно, когда именно Дарр Дубраули понял, что Анна Кун не видит его, ничего не видит. Но он помнит, что она произнесла это слово, коснувшись его. Он не шевелился. Неподвижность – тоже стратегия: чем менее живым кажешься, тем меньше тебя замечают. И он замер, как птенец, выпавший в подлесок из гнезда, птенец, который знает, что родители рядом. Такой инстинктивный порыв он испытал под рукой Анны Кун, но были тому и другие причины, которые он не мог описать тогда и не может сейчас: возможно, облегчение; принятие; смирение. Это мои догадки. Анна тоже не шевелилась.
А потом инстинкт заставил его с криком взмыть в воздух, даже прежде, чем сознание отметило угрозу: из окна дома на него направили ружье. Мальчик. Скалит зубы. Ружье хлопнуло, из него вылетел желудь, дернулся и повис на ниточке. Но Дарр Дубраули уже улетел: последнее, что он видел, – испуганная мать отчитывает хохочущего сына.
Конечно, он вернулся. Она научилась узнавать его клич, останавливалась, когда слышала его на тропинке в саду или обходила дом, держась за веревки, которые ее свекровь натянула вокруг, чтобы Анна могла подышать свежим воздухом и не заблудилась. Он был ей нужен, она искала его там, куда могла дойти: иногда приносила еду, часто такую, какую он не мог есть. Но Дарру не нужна была еда, ему была нужна она. Он был болен, страдал от недуга, какого не знала прежде ни одна Ворона, даже Лисята, и хворь подтачивала его изнутри, как черви-паразиты, – однажды он видел, как измученная Ворона от них умерла, кожа треснула и наружу вывалилась червивая масса.
Он прилетал, чтобы сидеть рядом, терпеть ее пальцы, – он уже знал, что она может увидеть его только прикосновением. Прикосновением и другим чувством: тем, что касалось его почти неощутимо, как теплый дождь в роще Тсуг. Оно заставляло его отдавать ей то, чем он владел, все, что он видел и делал в последние годы, и не словами, но иначе, хотя я могу записать это лишь словами. То, что она снимала с него, поглаживая широкую спину, шепча что-то ему в лицо, оставалось с Дарром, хоть она и избавляла его от этого; и ее слова, хоть он их толком и не понимал, входили в него и оставались внутри. Он вспомнил Святую в изукрашенной коробке в каменном домике в центре аббатства: кости во тьме, но Святая произнесла слова, которые разом поймали и освободили его.
Так она узнала то, что узнал он. Кровь булькала в горле, просил воды. Меня застрелили, хоть я Господом Иисусом просил, пощадите. И о других тоже, обо всех непохороненных, взорванных, сгнивших, съеденных Свиньями, Собаками, Воронами, Стервятниками. Она не шевелилась, хотя он чувствовал, как все это течет от него к ней симпатическим потоком, чтобы (как и ее слова в нем) навсегда остаться в ней. Этого она хотела. Теперь она могла начать.
Явились новое небо и новая земля, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали.
Небо всегда оставалось далеким: земли посмертия лежат в конце долгого астрального пути; сияющий город, дальний берег. Теперь, когда все на земле стало ближе друг к другу благодаря поездам, пароходам и телеграфным линиям, небо тоже стало ближе. Далекие небесные царства, неописуемые, двенадцативратные, стали теперь ведомы – благодаря достижениям Ментальной Симпатии, – и оказалось, что они всегда были рядом, совсем близко, лежали поверх земного царства, всего в шаге от нас. Люди, умершие счастливыми в окружении близких, в родных домах, часто вообще не ощущают перехода между земной и небесной жизнью, могут даже полагать, что все еще живы: вот тропинка с цветами к знакомой двери; вот