Каналису, покидает свою обычную сферу; он напоминает тогда актера — любимца известного рода публики, талант которого блекнет, как только он выходит из своей среды и выступает на подмостках первоклассного театра.
Каналис играл в одной партии с герцогом, Гобенхейм оказался партнером Латурнеля. Модеста села около поэта, к большому огорчению бедного Эрнеста, — он следил за малейшими изменениями в выражении лица этой своенравной девушки и видел, что она все больше поддается обаянию Каналиса. Лабриер еще не знал, что Мельхиор наделен даром обольщения, в котором природа часто отказывает искренним людям, обычно довольно застенчивым. Этот дар требует смелости, большой гибкости в применении средств, вольтижировки ума и даже известной доли актерских способностей. Но разве в душе всякий поэт не комедиант? Между способностью выражать чувства, которые не испытываешь, но постигаешь в других, прекрасно улавливая их оттенки, и притворством, к которому прибегают, желая добиться успеха на подмостках частной жизни, огромная разница. Однако если поэт заражен лицемерием, необходимым светскому человеку, то он сознательно направляет свое дарование на то, чтобы выразить любое чувство применительно к обстоятельствам, подобно тому как выдающийся человек, обреченный на одиночество, дает выход своему сердцу в игре воображения.
«Ради миллионов старается, — горестно думал Лабриер, — и так хорошо сумеет разыграть страсть, что Модеста поверит в нее!»
И вместо того, чтобы попытаться превзойти соперника любезностью и остроумием, Лабриер последовал примеру герцога д'Эрувиля: он сделался сумрачным, беспокойным, натянутым. Но в то время как придворный наблюдал за выходками молодой наследницы, изучая ее характер, Эрнест терзался мрачной и тяжелой ревностью, — ведь он еще не добился ни единого взгляда от своего кумира. Он вышел на несколько минут в сад вместе с Бутшей.
— Все кончено, — проговорил Лабриер, — она без ума от него, я же ей более чем неприятен. Что ж, она права! Каналис очарователен, он даже молчит умно, глаза его выражают страсть, а гиперболы так поэтичны.
— Честный ли он человек? — спросил Бутша.
— О да! — ответил Лабриер. — Он прямодушен, рыцарски благороден и, подчинившись влиянию такой девушки, как Модеста, избавится от мелких недостатков, которые привила ему госпожа де Шолье.
— Вы славный малый, — сказал маленький горбун. — Но может ли он любить и полюбит ли ее?
— Не знаю, — ответил Лабриер. — Говорила ли она обо мне? — спросил он, помолчав.
— Да, — сказал Бутша и передал Лабриеру вырвавшиеся у Модесты слова относительно маски.
Лабриер опустился на скамью и закрыл лицо руками; он не мог сдержать слез и не хотел показать их Бутше; но карлик был достаточно проницателен, чтобы догадаться о них.
— Что с вами, сударь? — спросил Бутша.
— Она права, — проговорил Лабриер, резким движением поднимаясь со скамьи. — Я негодяй!
Он признался Бутше в обмане, на который его склонил Каналис, заметив при этом, что хотел рассеять заблуждение Модесты прежде, чем она сама снимет с себя маску, и стал по-детски жаловаться на свою несчастную судьбу. Бутша почувствовал к нему симпатию, видя в сетованиях Лабриера любовь с ее наивной непосредственностью, с ее искренней и глубокой тоской.
— Но почему вы не хотите показать себя в выигрышном свете перед Модестой, — спросил он юношу, — почему позволяете сопернику пускать в ход все его средства обольщения?
— Так, значит, вы ни разу не испытывали, — ответил Лабриер, — как сжимается горло, когда хочешь заговорить с ней, как пробегает холодок у корней волос и по всему телу, когда ее взгляд хотя бы мимоходом останавливается на вас.
— Вы еще не совсем потеряли голову: я заметил ваше мрачное уныние, когда она, правда иносказательно, заявила своему почтенному отцу: «Вы тупица».
— Сударь, я слишком ее люблю! Для меня такие ее слова — нож в сердце, настолько они противоречат совершенствам, которые я в ней нахожу.
— А Каналис оправдал ее, — ответил Бутша.
— Будь у нее больше самолюбия, чем сердца, не стоило бы и жалеть о ней, — возразил Лабриер.
В это время Модеста в сопровождении проигравшегося Каналиса, своего отца и г-жи Дюме вышла в сад, чтобы насладиться свежестью звездной ночи. Пока девушка гуляла по дорожке с поэтом, Шарль Миньон, отойдя от них, подошел к Лабриеру.
— Вашему другу, сударь, следовало бы стать адвокатом, — сказал он, улыбаясь и внимательно глядя на молодого человека.
— Не судите слишком поспешно о поэте, граф. К нему нельзя подходить с той же меркой, что и к заурядному человеку вроде меня, — ответил Лабриер. — У поэта есть высокое назначение. По своей натуре он не может не видеть поэтической стороны жизни, не выражать поэзии всего сущего. Там, где вы замечаете противоречие, он только остается верен своему призванию. Он похож на художника, одинаково хорошо изображающего мадонну и куртизанку. Мольер дал правдивые образы и стариков и юношей, а у него, разумеется, была трезвая голова. Игра ума, развращающая обыкновенных людей, не оказывает никакого влияния на характер действительно великого человека.
Шарль Миньон пожал руку Лабриеру, говоря:
— Но ведь при такой гибкости он может, пожалуй, оправдать в собственных глазах поступки диаметрально противоположные, особенно же в политике.
— Ах, мадемуазель, — вкрадчивым голосом отвечал в эту минуту Каналис в ответ на лукавое замечание Модесты, — не думайте, что разнообразие ощущений способно хоть в малейшей мере повлиять на силу чувства. Поэты любят вернее и преданнее, чем другие люди. Прежде всего не ревнуйте поэта к тому, что принято называть его музой. Счастлив удел жены занятого человека! Послушайте жалобы женщин на праздность мужей, когда те не имеют профессии или же благодаря своему богатству пользуются излишним досугом, и вы поймете, что высшее счастье парижанки — это свобода и неограниченная власть у себя дома. И вот мы, поэты, позволяем женщине взять в свои руки бразды правления в семейной жизни, так как не способны унизиться до тирании, к которой прибегают мелочные люди. У нас есть более интересное дело. Если я когда-нибудь женюсь, — а это, клянусь вам, для меня еще очень отдаленная катастрофа, — я желал бы, чтобы моя жена сохранила за собой ту же духовную свободу, что и любовница, — не в этом ли источник всех женских чар?
Каналис проявил все свое остроумие и обаяние, говоря о любви, браке, преклонении перед женщиной; он спорил с Модестой и всячески развлекал ее, пока г-н Миньон, успевший за это время присоединиться к ним, не воспользовался минутным молчанием, чтобы взять дочь под руку и подвести ее к Эрнесту, которому он посоветовал объясниться с Модестой.
— Мадемуазель, — начал Эрнест упавшим голосом, — я не в силах дольше выносить ваше презрение. Я не стану защищаться и оправдываться. Я хочу только обратить ваше внимание на то, что еще до получения вашего лестного письма, адресованного просто человеку, а не поэту, словом, вашего последнего письма, я хотел рассеять ваше заблуждение, и это сказано в моей записке, написанной из Гавра. Все чувства, которые я имел счастье вам выразить, совершенно искренни. Надежда блеснула передо мной в Париже, когда ваш отец выдал себя за бедного человека, но если теперь все потеряно, если в удел мне остались только вечные сожаления, зачем оставаться здесь, где все для меня только страдание. Позвольте мне унести с собой вашу улыбку, я навсегда сохраню ее в своем сердце.
— Сударь, — ответила Модеста, казавшаяся холодной и рассеянной, — не я здесь хозяйка, но, конечно, я была бы в отчаянии, если б мне пришлось удерживать в нашем доме тех, кто не находит в нем ни счастья, ни удовольствия.
Она отошла от Лабриера и, взяв под руку г-жу Дюме, направилась к дому. Несколько минут спустя все действующие лица этой семейной сцены вновь собрались в гостиной и были удивлены, заметив, что Модеста села рядом с герцогом д'Эрувилем и кокетничает с ним, как самая коварная парижанка. Она интересовалась его игрой, давала советы и нашла случай польстить ему, приравняв знатное происхождение к столь же случайным дарам судьбы: таланту и красоте. Каналис понимал, или ему казалось, что он понимает, причины этой перемены: ведь он хотел уколоть Модесту, назвав брак катастрофой, еще очень для него отдаленной, но, как все, кто играет с огнем, он первый же обжегся. Гордость Модесты, ее презрение испугали его, и он