– Эй… – язык еле ворочался.
На человеке был плащ. Странный кожистый плащ, ниспадающий перепончатыми крылами. Серая кожа. Маска из угольной тьмы. Он дышал в такт с миганием свечных огоньков, а Алла забыла, как вообще дышать. С каждым движением грудной клетки соглядатай становился ближе, наплывал. Саван темноты соскальзывал с человека… с существа… обнажая костистую морду, пасть глубоководной рыбы и крысиные зубы в алом зеве.
Алла лишилась чувств.
Ее разбудил шум, будто десяток людей столпился в бане, гомоня. Но, открыв глаза, она увидела лишь Волкову.
– Зачем вы это делаете?
– Делаю – что? – у Волковой отсутствовали брови, а то бы она задрала их озадаченно. Ни волоска на выпуклых мясистых дугах над глазками дикой свиньи.
– Зачем вы мучаете меня?
– Потому, – сказала садистка, – что твоя болезнь не лечится иным путем.
– Я не больна.
– Ошибаешься. Ты больна неверием. А это страшнее рака.
– Я – верю, – Алла думала о гвозде на тыльной стороне столба. О монстре, таившемся в углу, демоне, который был, несомненно, порождением фантазии. – Верю в то, о чем пишу.
Волкова внимала, поигрывая плетью.
«Ты хитрее, умнее ее, действуй!»
– Я могу написать о вашем сыне. Стать вашей евангелисткой. Прославить его на весь мир.
Волкова пожевала губу. Хвосты плети подметали пол.
«Сработало, – сердце забилось быстрее. – Сука заинтересовалась, повелась».
Алла смотрела, как женщина пятится к выходу, стучит кулаком в полотно. Дверь открылась, и что-то крупное ввалилось в баню, распласталось на бревнах.
Тело.
Волкова сапогом пнула лежащего человека. Перевернула на спину. Показалось белое лицо.
Алла закричала истошно. У ног садистки растянулся Сергей Шорин, и он определенно был мертв. Расследования заносили Аллу в морги, она неоднократно видела трупы. Она идентифицировала странгуляционную борозду под кадыком мужчины. Шорина задушили удавкой. Возможно, во сне. Раздели и бросили в баню, – откуда-то вылезла информация о покойниках, которых парили по-черному предки-язычники, охаживали веником, готовили к загробной жизни.
Кончик языка высунулся изо рта Шорина. На веках были нарисованы два черных крестика.
– Наши евангелисты, – промолвила Волкова, – черви и кроты. Воробьи и мыши.
Она ушла, оставив Аллу в компании со скорчившимся на боку мертвецом. Лязганьем замка прищемила отчаянный вопль.
– Сейчас, сейчас. Сейчас, доченька.
Алла шептала в пустоту, до красноты натирая спину о столб. Большинство свечей погасло. Тьма выкарабкалась из углов, сожрала ровно половину Шорина. Затекла в его глазницы нефтяными лужицами. Алла запретила себе думать о чудище с крысиными зубами. Блокировала кошмарные мысли.
Встав на цыпочки, она перетирала веревку гвоздем и задавалась вопросом, что порвется прежде – путы или сухожилия. По щекам лились слезы. Грудная клетка выгнулась килем. Алла уперлась пяткой в опору, от усилий мышцы трещали, скрежетали зубы.
– Давай же!
Веревка лопнула. Алла полетела головой вперед. Приложилась скулой к настилу, но, не обращая внимания на боль, тут же принялась освобождать ноги. Веревка нехотя поддалась.
Рано радоваться.
На четвереньках она подползла к Шорину.
– Извини меня.
Мужчина показывал язык, безучастный, холодный.
Алла похлопала его по плечу. Встала, попрыгала, разминая конечности. Взгляд прикипел к кресту на дверях. План созрел, она схватила кочергу, и приятная тяжесть металла аккумулировала силы. Алла задула свечи.
В углу, во мраке, там, где ей привиделся монстр, она караулила, стиснув импровизированное оружие.
– Мама придет, солнышко. Мама обязательно придет.
Она вспомнила, как тяжело дались ей роды, как на девятом месяце не могла самостоятельно застегивать сандалии. Ноги опухали, она носила сланцы. Врач сказал, летом у всех беременных так. Андрей помогал. Он купил ей великолепный польский чайник, при нагревании менявший цвета. Шестьдесят градусов – зеленый, как лягушка (гугушка, говорила Даша), девяносто градусов – красный. Идеально для детской смеси. Сутки рожала, тужилась, ребенок не встал, как надо. Выдохлась, сделали кесарево. Воткнули канюлю в позвоночник, чтобы вливать дозы чего-то там в спинной мозг. Операционная, воды, кровь… страшно, что анестезия не подействует, что по живому разрежут. Чувствовала, как чужие руки копошатся в животе. Два вскрика, девочка длинная, почти шестьдесят сантиметров… Осы в палату залетали, дочка сладкая получилась.
Алла всхлипнула.
В предбаннике зашаркало. Что-то еще хорошее нужно вспомнить. Как купальник мерила и молоко грудное на пол потекло. В четыре струи, целая лужа получилась, так стыдно, салфетки в лифчик засовывала…
Дверь открылась, в баню просочился тусклый свет. Вошла тень Волковой, потом сама Волкова, плоть на привязи черного плоского потустороннего фантома. Шершавый металл впился в ладони Аллы. Скулы свело, мочевой пузырь панически сигналил. Она выставила кочергу, как меч. Изготовилась.
Дверь затворилась. Чужое дыхание. Шаги. Чиркнула спичка, осветила Волкову – тварь повернулась к Алле широкой спиной. Нагнулась, подпалила свечной фитиль. Один, второй…
Алла бросилась через комнату и ударила кочергой по седому затылку. Будто по гвоздю молотком – Волкова ухнула и присела. В волосах заструилась кровь.
Алла отскочила, готовая отразить любую атаку.
Несмотря на рану, Волкова поднималась. Неуклюже поворачивалась к беглянке, толстые пальцы щупали рукоять плети. Алла коротко зарычала и ткнула кочергой снизу вверх. Стальной шип вонзился сектантке под ребра. Хотелось видеть страх на обрюзгшей морде, но Волкова не доставила ей такого удовольствия. Она улыбалась! Гадина улыбалась, оголяя кариозные резцы.
Алла навалилась, кол пробил какую-то преграду в груди Волковой и проскользнул сантиметров на пять. Садистка захрипела. Улыбка превратилась в обагренный кровью оскал. Кочерга прошила сердце той, кого отшельники почитали за Божью мать. Волкова осела на пол. Кол торчал из ее груди. Остекленевшие глаза таращились в потолок. С потолка…
Ликующая Алла осеклась, задрала голову. С потолка струилась дымка. Туман заполнял избу. Алла заметалась, чувствуя сладкий травяной аромат, похожий на запах сектантского отвара. Вновь показалось, что в бане кто-то прячется, и не один. Целая стая кожистых существ, кружащихся вдоль стен…
Алла прикрыла нос и обнаружила, деревенея: световой прямоугольник в дыму, отворенную дверь бани, фигуру на пороге…
В комнату вошел Соломон Волков. Абсолютно лысый, как после химиотерапии, мужчина-ребенок. Он ковылял, передвигая перед собой березовые ходунки. Облаченный в тогу из мешковины, такой же кривоногий, как мать. Живот его перекатывался при ходьбе белым киселем, жир спускался складчатой юбкой на слоновьи бедра. Грудь больше, чем у Аллы, качалась, увенчанная тремя темными сосками: дополнительный расположился посредине, над солнечным сплетением. У тридцатитрехлетнего Соломона Волкова было лицо младенца и огромная голова, оттопыренная слюнявая губа и блуждающий взгляд идиота.
А еще он светился. Тюрина не врала. Голубоватое сияние источала его кожа, его складки, прыщи и гнойники.
«Фосфоресцирующее вещество», – подумала Алла, теснясь к бочкам. Это была последняя рациональная мысль.
Волков, проигнорировав журналистку, дохромал до матери. Потребовалась минута, чтобы он присел на корточки, сопя и отдуваясь.
«Беги!» – призывал мозг, но мышцы отказались подчиняться. Алла глядела, как руки Соломона трогают мать. Кисти пометили шрамы, следы железнодорожных костылей. Они пульсировали, словно под рубцеватой кожей извивались крупные насекомые.
Соломон заскулил. В дыму, в сладко пахнущей мгле, он мерцал, как луна над ядовитыми таежными болотами. Свет стекал