— Почему? — только и вырвалось у меня.
Нет, передо мной была не она, не Корделия. Кто-то похожий на неё, ужасный двойник. И я купился на этот обман. Совершенно решительно я вдруг направился прочь, туда, где, как я помнил, находился выход из этого ужасного кабака. Но та, что не была Корделией, вдруг схватила меня за руку и попыталась остановить.
— Куда же ты, сладкий? — голос ее, почти такой же нежный как прежде, снял с меня наваждение. Мне даже показалось, что я снова вижу ту самую Корделию, с которой прежде мы гуляли по Гордиановской набережной, любуясь игрой света на волнах закатного Алтума.
И почему-то я позволил этой новой Корделии взять меня за руку и отвести туда, где, по всей видимости, она проводила свои трудовые ночи. Маленькая каморка на чердаке, большую часть которой занимает старый топчан, заложенный сомнительного вида одеялами. Здесь совершенно темно, и единственный источник света — принесенный Корделией огарок свечи, крепко стиснутый в ее побелевших от напряжения пальцах. В таком свете лицо ее кажется еще более чужеродным, подобным какой-то театральной маске: так густо вымазана она косметикой. И две мокрых дорожки чертят лицо ее, еще более придавая ей сходство с какой-то ролью безликого горя.
Запах здесь стоит невозможный: прогорклый пот, отбросы, сырость и человеческие испарения, всё, что поднимается с нижних этажей и всё, что не пропускает крыша. Я, кажется, снова порываюсь уйти, но она держит меня так крепко, как утопающий держит брошенную ему веревку, и о чем-то горячо и сбивчиво мне рассказывает, однако я понимаю едва ли половину.
— Почему, когда всё закончилось, ты не нашла меня, почему не отправилась в Стаферос, а осталась в этом вонючем городишке?
— С тобой всё в порядке? Ты выглядишь неважно…
— Это ты выглядишь неважно!
Ее речь еще не вполне утратила ту плавность, размеренность и правильность, присущую образованной девушке из обеспеченной семьи. Казалось, на какое-то время сквозь скорлупу ее нынешнего облика пытается проклюнуться та, кого я прежде любил. Но это лишь бесплотная тень, созданная пляской пламени.
Меня вдруг одолел страшный жар, от которого в голове поднялся гул, похожий на колокольный отзвук. Я видел перед собой то Корделию, то кого-то, кто будто бы украл её облик, решив измарать его как можно больше.
Что еще могла она дать мне кроме своего тела? Больше уже ничего. Я даже и в мыслях своих не стал укорять ее за избранный ею путь, поскольку был занят лишь тем, чтобы спасти её образ в своей душе. Ни её саму в том её положении, ни её душу, ни её тело. Один лишь образ, навеки застывший в теплых тонах на картине, обрисованной с помощью собственной памяти и фантазии. Бессмертный, как и сотни других образов: людей, городов, событий и времён, ушедших с лица мира, но оставшихся со мной и во мне. Любил ли я ее в самом деле, хоть один миг в моей жизни? Пожалуй, что и нет, поскольку иначе бы позволил этой мальчишеской любви спокойно умереть: Корделия смогла во имя этого чувства не возвращаться ко мне, тем более что даже не случись всей этой трагедии, нам не бывать вместе: слишком уж велика пропасть между нами. Я же не смог ни простить ее, ни понять, ни даже выслушать, поскольку страстно держался за этот уголок моего собственного мира, который, как я считал, должен был остаться нетронутым.
Поэтому я наконец высвободился из ее ставших невыносимыми объятий, и чуть не падая выбежал вон, в зимнюю ночь, напоенную холодным дождем и запахом дыма. Тот образ Корделии, что я любил, вновь засиял яркими приятными красками, а темное нутро трактира вдруг перестало существовать. Забравшись в пустующий сарай за городом, я забылся тяжким сном, в котором пролежал целую ночь и еще один день, к вечеру следующего дня уже не помня о том, что со мной приключилось. Мне стоило обратить на этот приступ больше внимания, и уделить как можно больше времени отдыху, поскольку рана, из которой еще недавно вываливались мои потроха, снова набухла и начала тлеть, подобно вулкану, вызывая во мне всё новые приступы бреда и лихорадки. Но мысли мои, к сожалению, были заняты совсем другими вещами.
***
Дорога до Стафероса запомнилась мне на всю оставшуюся жизнь, поскольку рана моя с каждым днём беспокоила меня всё больше. Вначале это были небольшие боли и рези, возникающие после еды, и вскоре исчезающие сами собой. Я не обращал на них внимания, поскольку постоянно находился на взводе, опасаясь преследования. Впоследствии это беспокойство, вместе с тем, как росла боль, перерастала в приступы горячечного бреда, где я будто бы наяву видел багряные доспехи охотников карательного корпуса, посланных поймать меня и доставить в пыточные подвалы капитула. После первого раза такой случай случился со мной всего в трех днях пути до моей цели: я поел в очередном ничего не значащем постоялом дворе, заполненном торговцами всех мастей и расцветок, их слугами и рабами. Едва я почувствовал резкую боль в животе, мир вокруг меня начал резко съезжать куда-то в сторону пола. Я всё же нашел в себе силы пройти в нанятую ранее комнату, где остались мои вещи, и улечься на кровать, свернувшись калачиком с тем, чтобы полностью предаться той боли, которая тотчас же на меня обрушилась.
Быть может сырость и холод ночей, проведенных в поле, куда загоняла меня