— Знаешь, я верю, что внутри у тебя был ад, но снаружи ты выглядел собой. По тебе ни разу нельзя было понять, что ты думаешь такие вещи.
— Даже когда я закатывал истерики и плакал?
— Ты ругался только с матерью, а с Иварой вел себя ровно.
— Мне казалось иначе. Но я рад, если все выглядело именно так, как ты говоришь. В больнице я уже понимал, что распадаюсь, но не перенес этого знания на других людей — было не по силам думать о них. Я думал лишь о себе, жалел себя, испытывал горе и страх. И наивно верил в свои безумные мысли — а оттого мучился еще больше. Когда я выписался, моим первым побуждением было вывести мать на чистую воду. И я сделал то, от чего мне ужасно стыдно — позволил себе обыскать ее вещи. Я убедил себя, что имею на это право, если от меня злостно скрывают правду.
— И ты что-то нашел? Доказательства, что Ивара — не твой отец?
— Я ничего нового не нашел о своем отце. Зато в нижнем ящике стенного шкафа в комнате матери я нашел капельницу и целый склад лекарств.
— Выходит…
— И тогда я подумал: если моя болезнь так изменила меня, почему бы не представить, что какая-то другая болезнь еще больше изменила мою мать? Я понял, что должен с ней помириться. Она могла не по своей воле стать другой, не по своей вине потерять себя.
— Как же ты мог не замечать?
— Не знаю. Наверное, я был слишком здоровым, чтобы видеть чужую болезнь. А еще я был бесконечно и бескомпромиссно строг к людям. Я требовал от них, чтобы они были идеальными, но забывал, что наши души живут в телах, забывал, как много в нас от этих тел зависит. Я просто не мог понять, почему люди порой не владеют собой. Теперь понимаю.
— Теперь я понимаю, почему мы идем на продовольственные склады, — тихо резюмировал Хинта. — Ты простил ее и заново ищешь способ стать ее другом. А еще ты боишься, что она слишком слаба физически — моя мать тоже болела, я знаю, как это бывает.
Они уже подходили. После землетрясения почти вся эта часть поселка превратилась в пустырь; сквозь очертания прежних дорог, рассекая их жутковатой молнией, шел тектонический разлом, вдоль него длинными черными языками тянулись дорожки застывшей и обратившейся в пемзу лавы. Через них, как дополнительный знак упрямства местных жителей, был перекинут удобный пешеходный мостик — люди быстро и методично обживали изменившийся ландшафт — и Хинте пришлось проследить за Иджи, чтобы тот не споткнулся на ступенях. Дальше начинались склады — одно из самых больших зданий поселка, чей парадный терминал тянулся на сотни метров. Во многих местах, где крыша не выдержала удара стихии, шлюзы были запечатаны, а колонны портика обтянуты предупреждающей оранжево-синей лентой. Однако значительная часть терминала все еще оставалась в рабочем состоянии, и там деловито сновал народ с робоосликами и гусеничными роботележками.
— Все получилось непросто, — продолжал Тави. — Вчера у нас с мамой был большой разговор. Я предложил ей свою помощь — вероятно, в столь настойчивой форме я сделал это впервые за всю мою жизнь. Сначала она посмеялась надо мной — очередной грубый и абсолютно нелогичный жест с ее стороны, ведь она весь последний год требовала от меня, чтобы я стал взрослее. Но я стерпел, потому что очень хотел, чтобы мы, наконец, просто нормально поговорили. Хотел понять, какую именно часть ее способности к мышлению и общению со мной разрушила болезнь. Раньше она не была как все. А за последний год она скатилась вниз, стала думать о жизни и мире самые обыденные, самые пошлые вещи. Но пока я не знаю даже, больна ли она. И не буду знать точно, если она сама мне об этом не скажет.
— Лекарства…
— Да, это свидетельство. Но откуда мне знать, чего? Может быть, она уже закончила болеть. Или думает, что начнет болеть. Или это не ее лекарства. Или эти лекарства и есть ее болезнь — потому что она наркоманка. Или она была наркоманкой, но изменилась, потому что перестала употреблять. Откуда мне знать, Хинта? Да, может показаться, что я избегаю самого очевидного объяснения. Но именно с него я начал. Я предполагаю, что она больна. Но пока это остается лишь предположением. Мне нужно, чтобы она перестала молчать и лгать. Тогда я буду знать наверняка.
— Если болезнь делает с каждым человеком то же, что и с тобой, то есть, если болезнь разрывает эту внутреннюю ниточку мыслей, то я понимаю, почему твоя мать стала такой. Пошлые и обыденные вещи легче найти, легче запомнить. А внутренний мир человека, наверное, не терпит вакуума. Когда для нее стало слишком трудно возвращать свое прежнее высокое содержание, она заполнила свой внутренний мир простыми мыслями — вроде того, что тебе надо взрослеть.
— Да, так может быть. Но знаешь, эта ситуация с ее требованием моего взросления — она интересна сама по себе, даже вне контекста ее возможной болезни. Смотри, как все было. Она мечтала, чтобы я стал взрослым, но не хотела, чтобы я вел взрослую жизнь. Она требовала, чтобы я умозрительно освоил какие-то жизненные установки, которые она считает взрослыми. При этом она блокировала все мои попытки начать самому о себе заботиться. Ее вполне устраивало, что я веду образ жизни богатенького ребенка.
— Глупо и неправильно. Взросление связано с тем, что человек умеет и может. Это способность позаботиться о себе и о других. И ничего больше.
— Именно. Поэтому я теперь тоже буду заниматься хозяйством. Это часть моего нового мирного соглашения с мамой. Мне надоело быть самым беззаботным ребенком в Шарту, надоело, что она делает для меня все, что я ей всем обязан, что мы ужасно неравны в наших социальных позициях. Так что для начала я буду покупать продукты и готовить на нас двоих. Она бы сама никогда такого не предложила, но ведь на самом деле ей это нужно. Из-за последних событий у нее, как и у твоих родителей, хватает проблем. Если она хотела, чтобы я стал взрослее, я покажу ей, что я уже стал взрослее. Ей кажется, что взрослая жизнь