Когда-то, когда мочевой пузырь у меня был молод и эластичен, я и знать не знал свою спальню так близко, в такой интимной темноте.
Впрочем, прошлым не проживешь.
Это я прямо с языка д-ра Робертсон снял. Ей нравится помахивать в воздухе карандашом с ластиком на конце для обозначения размеренности ее важных суждений. Как палочка дирижера: и размеряет, и подчеркивает. Она никогда в том не признается, но я вполне уверен, что это форма постгипнотического внушения. Безусловно, официально никаких сеансов гипноза не проводилось. Модуляции ее голоса, впрочем, постоянные его взлеты и падения, то, как она никогда не выделяет в речи слова голосом, но все равно умудряется придавать им значимость… думаю, это достаточно завораживает меня в такт ее карандашу-ластику, чтобы внедрить мне в разум ее жизненные поучения безо всякого моего позволения.
Ее оружие в борьбе за мое здоровье не столько разговоры, сколько промывание мне мозгов, я хочу сказать.
Впрочем, это ведь помогает, разве нет?
Впервые переступая порог ее кабинета, я был в прискорбном состоянии. Никаких попыток к самоубийству, никакого злоупотребления алкоголем или наркотиками (экстравагантностью я никогда не отличался), однако, когда остался одиноким, что неожиданно случилось со мною в сорок один год, одиноким впервые за двадцать лет, то демоны, нашептывавшие мне со времен незапамятных, стали единственными, кого я слышал. Никаких «голосов», вроде как собака велит мне убить своего соседа, или еще чего в том же духе. Скорее необходимость остаться в комнате перевести дух после того, как все остальные ушли, и я мог бы раз и навсегда пересчитать швы на панелях и удержать мир от того, чтобы взорвать самого себя.
Это способно снежным комом разрастись в голове, вызывая всяческие виды непродуктивного поведения.
Ни одного из которых во мне больше и следа нет.
Все же Лаура беспокоится, да и дети названивают, похоже, довольно часто, чтоб я не заподозрил заранее составленного расписания или, по крайней мере, перепасовки звонков. «Нынче твоя очередь. Нет, я только в среду звонила. Как насчет мамы?»
Впрочем, за этим составлением сценариев для людей, не находящихся непосредственно с вами рядом, и т. д. и т. п. – д-р Робертсон.
Думает ли она хоть изредка, что, когда я в очередной раз слышу ее так называемый совет, она лезет мне в башку, как Павлов в мозг собаки, что это лишь еще одна черта в моем представлении об ушедших в себя людях, ну?
Ее вероятная реакция: это пьеса для одного актера, дружочек. И вы же один-единственный в публике.
Мы никогда не собеседуем с ней в диалоге – она и я. Может быть, потому-то так и получается. Может быть, ее голос у меня в голове заслуживает большего доверия, чем мой собственный.
Не то чтоб и глазам своим я тоже вполне доверяю. После вчерашней ночи.
Вот он я: довольный суммой «двенадцати», сложившейся в голове, рука моя только-только коснулась шершавого столба, какой держит крышу хижины, и тут я вижу его за ножками кровати, у электрической розетки, на которой остались горелые отметины еще с тех пор, когда Аманда еще не перестала совать повсюду монетки.
А вижу я заднюю часть большого бледного пса – лежит себе и спит.
Звали его Роджер.
Мама бы вспомнила.
Это было летом между моим четвертым и пятым классом.
Поскольку мама моя была ветеринарным фельдшером, мне приходилось убираться в ветклинике дважды в неделю за доллары, которые я, наверное, и так от нее получал бы.
Впрочем, делал я это не ради денег.
Мне нравилось двигаться молчаливо мимо сидевших в клетках животных. Кошки с собаками по большей части, но иногда случалось и нечто экзотичное – попугай, игуана. Один раз попалась луговая собачка: кто-то попытался приручить эту земляную белку, пока зверек не стал кусачим.
Вы думаете, мол, подобное увлечение должно бы привести меня после школы в ветеринарный колледж, да только мама с успехом от этого меня отвратила. Убедила меня: мол, для приятного в работе ветеринара я подойду, а вот для чего другого в ней я не гожусь, для такого, из-за чего владельцам не разрешают оставаться в кабинете.
Об этом другом: как раз из-за него Роджер и остался на всю ночь.
Имя его мы все знали по простой причине: он был знаменитостью. Большие датчане, они псы крупные и тощие, а он был еще того крупнее и худее. Когда пес вставал на задние лапы, то мог спокойно положить передние на плечи моему отцу. Даже особо и не стараясь.
О нем писали, его фото печатали в газетах и журналах и даже на одной упаковке с собачьей едой.
Быть крупным, впрочем, псу это порой дорого обходится. Роджер стал слабеть в бедрах на много лет раньше, чем ему такое полагалось бы по старости.
Когда я увидел его через оставленную открытой дверь смотровой, его готовили уже к четвертой операции.
Чтобы вскрыть пса безопасно, как полагается, маме пришлось обрить ему зад одноразовой бритвой, какой мой отец брил себе лицо. Ей пришлось выбрить, по сути, весь крестец, от самого подреберья до основания хвоста.
От этого пес стал каким-то серо-розовым в пятнышках, как у больших датских догов.
Я перестал мести, когда увидел его через дверь.
Перестал мести, просто стоял и смотрел во все глаза.
Поначалу подумал, что в клинику, может быть, попал сильно располневший леопардовый тюлень. Еще и альбинос. Или, может, детеныш бегемота, тот, который отбелился в желудке у кита. А потом его отрыгнули в кабинете Дока Бранда. Для вскрытия? Потом я пришел к заключению, что это вообще не может быть животным, разве нет? Это же шляпка какого-то доисторического гриба, только он сейчас умирает, поскольку его срезали с грибной ножки, или ствола, или что там у грибов бывает.
Что сразу не пришло мне в голову, так это «собака». Вот о чем я речь веду.
Это захватывало. Я, наверное, улыбался просто от новизны ощущения, от жгучей неожиданности. По крайней мере, до тех пор, пока мама не схватила меня сзади за левую руку, у самого плеча почти, и не протащила меня до самой регистратуры.
Впрочем, смотреть я не переставал. И это дало мне понять, отчего, отчитывая меня, мама переходила на шипение и шепот.
Док Бранд тоже сидел в той комнате. Не на своем черном вращающемся табурете, а в одном из кресел владельцев домашних животных. Галстук у него был распущен, на согнутой ноге валко стоял стакан с чем-то, который он придерживал пальцами.
Он уже не плакал, плакал он раньше.
«Это потому, что он знает, – шипела мама, во взгляде ее сливались жар и печаль – не по Роджеру, я это понимал, а по Доку Бранду.
Что знал Док Бранд, в чем убеждали его все годы медицинского колледжа и пять лет практики, так это в