— И я как товарищу. — Он посмотрел на меня удивленно и подозрительно.
— Вот послал человеку пороху, — оправдывался я перед сотрудниками. — А он, на тебе, окорок.
Ну пойми, Володь, порох стоит пятерку, а окорок… — Я не знал, сколько стоит окорок, и запнулся.
— Брезгуешь? — рассердился Володька.
Он скомкал мешок и пошел к двери.
Ну и характерец! Еле удержали парня.
Вечером мы сидели у Анатолия и пробовали недоконченный сочный окорок.
— Прохор все еще в председателях? — осторожно спросил я Володьку.
— Угу, — вздохнул он.
— Ну и как вы с ним?
— Да так, — пожал плечами Володька. — Долгая история.
Круто взялся Прохор за колхозные дела.
— Горяч, — с надеждой говорили одни.
— Ретив, — подозрительно морщились другие.
Снятый с бригадиров Ерин, бросовый человек и деревенский сердцеед, подзуживал Володьку:
— Мы молчим, а он нас кушает. Он кушает, а мы молчим.
У Ерина были круглые темные глаза и неподвижный, со складкой затылок. Прохор подарил ему будильник на общем собрании, чтобы не спал до полудня. Ерин был глубоко оскорблен.
Полетели в район продиктованные Ериным письма за подписью «Владимир Никонов и группа колхозников». «Просим снять с председателей колхоза „Луч“ Прохора Никонова, потому как есть он недостойный элемент, имеет прошлое и занимается уничижением человеческой личности».
Под группой колхозников и «уничиженной личностью» Ерин подразумевал себя.
А Володька рад был и этому союзнику.
Одна за другой приезжали в деревню комиссии — из райкома, из райисполкома, из редакции газеты, разбирались, разводили руками, пытались увещевать Володьку. Володька никого не хотел слушать и понимать. Увещевания только сильней распаляли в нем ненависть к отцу. Во всем видел он стремление Прохора выслужиться перед начальством, силой и хитростью заставить забыть о его прошлом. Володька отказался от ремонта дома за счет колхоза, демонстративно не ходил на общие собрания.
Работать он любил, работать с веселой злостью, до смертельной усталости. Однажды остался на третью ночь молотить зерно на току. Ерин сказал ему, угостив длинной золоченой папиросой с кислым залежалым табаком:
— Своим старанием обеспечиваешь славу Прохору?
Володька смутился и ушел домой.
Засела в голову эта мысль: если он для колхоза, значит, и для Прохора, если против Прохора, значит, против колхоза? Как же быть?
— Ушлый он мужик. Крепко в артель вцепился, — сказал Ерин. — Посмотришь, как он приберет в личное пользование дачу у Воробьиной купели.
За деревней была небольшая рощица. У самой дороги из-под корней горбатой сосны выбивался родничок. Он не замерзал зимой, и в студеные дни в нем купались голуби и воробьишки. Потому и звался родничок Воробьиной купелью, а деревня — Талицей.
У рощи срубил себе дачку прежний председатель — высокую, с верандой, окнами на восход. Уезжая, он продал дачку колхозу.
На заседании правления решили переселить туда Прохора: не к лицу председателю маяться без квартиры.
Но Прохор отказался, вопреки предсказаниям Ерина. По деревне пошли пересуды: неспроста, на сторону лыжи вострит. От добра так просто не отказываются. Ерин злорадствовал. Он прибежал к Володьке, запыхавшийся и довольный.
— Еще бы одно заявление сочинить: мол, дезертирует председатель, не имея высокой к тому ответственности.
Володька сперва обрадовался, но, когда Ерин ушел, скрипя сапожками, ему стало тоскливо и одиноко.
Он вышел во двор. Заметил, как покосился столб у сарая. На крыльце сковырнулась доска. Он поправил доску и прибил ее. Подумал: совсем дом запустил. Вон и крыша зазеленела.
Обидней всего было то, что Прохор так неожиданно сдался. Теперь он казался Володьке маленьким и несильным.
На полях убирали последнюю картошку. Всю неделю шли долгие, обложные дожди. Земля была жирной и скользкой, лаптями налипала на сапоги.
Володька с бабой Любой носил в носилках-ящике картошку из кучи к машине. Было удивительно, откуда в бабе Любе, этой высокой сухой старухе, мужская сила и проворство. Она перебирала грязную картошку и ухитрялась не запачкать фартук и телогрейку. Каждый раз, когда уходила груженая машина, баба Люба начисто мыла резиновые сапоги и руки. Она спросила Володьку, когда они отдыхали на ящике:
— Правду говорят, что Прохор уезжать надумал?
Володька пожал плечами.
— У нас доведут, — несмело сказала баба Люба.
Володька выругался и встряхнул носилки.
— Берись! Расселась, едят тебя мошки.
И баба Люба безропотно взялась за носилки. До самой темноты они таскали и грузили картошку, ни разу больше не присев отдохнуть. Володька видел, что баба Люба валится с ног от усталости, ему было жалко старуху, но не мог найти в себе силы сказать, чтобы она отдохнула.
Кончилась уборка. В деревне стоял запах паленой щетины. С рассвета в каждом доме пекли, жарили, парили. Мужчины прикладывались к бочонкам с брагой — проверяли, поспела ли.
В клубе было собрание. Прохор коротко рассказал о делах, потом вручали премии отличившимся. Володька ждал, что назовут его фамилию. Тогда он демонстративно уйдет. Он сидел с безразличным видом и зевал, чтобы скрыть волнение. Но его не называли.
— Последняя наша премия, — объявил Прохор, — бабе Любе. Все вы знаете эту скромную женщину. Трех сынов проводила она на фронт, ни один не вернулся. Внучку на ноги подняла. Сколько сил отдала артели и себе ничего не просила. Домишко ее, как с похмелья стоит. Решили мы на правлении подарить ей от колхоза дачу у Воробьиной купели. Обживай ее, баба Люба!
— Ладно придумано! — выкрикнул кто-то. Поднялся восторженный шум. Володька не заметил, что азартно аплодирует вместе со всеми.
Баба Люба привстала, растерянно развела руками. Только и сказала:
— Да ну вас. — Хотела что-то добавить, но отвернулась и заплакала.
У Володьки подступила к горлу теплая волна.
Дома он взял ружье. В радостном возбуждении бродил по лесу. Он не мог понять, отчего эта радость, и злился. Было морозно, под ногами со звоном хрустели смерзшиеся палые листья.
Вернулся он к вечеру.
На даче у Воробьиной купели уже справляли новоселье, а заодно и конец страды. Туда приволокли всю снедь и выпивку, заготовленную в каждом доме.
Подгулявшие мужики пришли за Володькой и, как он ни отбивался, за ноги, за руки потащили через всю деревню. Так и внесли с хохотом в дом.
Володька сразу увидел Прохора. Он сидел во главе стола, что-то горячо объяснял бабе Любе. Видимо, подвыпил, щеки его разрумянились, а нос стал белым. Володька сразу вспомнил, как Прохор, такой же разрумяненный, плечом вперед, вваливался домой и стоял, покачиваясь посреди комнаты: «Ну, пришел я», — и отбрасывал на лавку полушубок и шапку.
В бешенстве рванулся Володька, ударил кого-то локтем. Его отпустили. Кто-то протянул ему стакан с бурой ячменной брагой. Он выбил стакан, бросился к двери, выбежал на улицу.
Всю ночь, поставив на кряж керосиновую лампу, он с остервенением пилил и рубил дрова. Ночь была яркая и звездная. На бревнах искрился иней. На другом конце деревни кричали и пели песни. Володька был готов реветь от обиды, бессилия и одиночества.
Зима началась с крепкого мороза, снег еще не выпал, только в борозды и канавы