Но то, о чём говорили они, было его дыханьем, смыслом и сутью его мышления, и поступков. Он ни когда не задумывался о всех сложных этих взаимосвязях, но каждое его слово, каждый поступок служил достижению гармонии. И возрастала власть и величие его над народами и миром...
Торжественная величественность зала, чеканная мерность речи, усиливаемая продуманной акустикой, завораживала его, дикаря, прикоснувшегося к тысячелетней культуре. Его только и хватало тогда на то, что бы хранить под маской невозмутимого молчания своё удивление.
К тому времени он уже научился владеть собой и знал цену невозмутимости. Но всякий раз выходил он из зала с полным сумбуром в мыслях своих, измученный погоней за витиеватым ходом их дискуссии. Страстно желая понять мудрость древней культуры, много раз посещал он диспуты, всё больше попадая под гипнотическое их влияние. Но что-то удержало его на краю пропасти безумия, не дало ему возможности запутаться в цепи их рассуждений, задохнуться в тонкой сети их аргументов. Смутное ощущение поверхностности и ненужности этих знаний окрепло в нём, и не с состоянии был он слушать нескончаемый перечень следствий ни кем не понятой истины... Он и сам не понимал её, но она жила в нём, в его поступках и решениях, жила непонятной радостью открытия, прикосновением к чему-то ни кому неведомому, принадлежащему только ему... Он знал и не знал эту истину, он просто жил ею, меряя ею мир и себя, не в состоянии высказать её. Он, простой дикарь из пустыни, был избран ею, и поэтому все эти мудрецы были в его власти, а не он в них... Истина жила совершенно самостоятельно, жила в поступках, в высокомерных властных взглядах его темников и тысячников, через его прикоснулись они к ней и обрели мудрость, дарованную ею. Кем были они? Кем стали? Степняки, с детства привыкшие к седлу, аркану, клинку и луку, но овладели они искусством ведения дипломатических переговоров с самыми высокообразованными сановниками империи. И, повинуясь воле его, повергали в прах, под копыта его коней, империи...
А сейчас мучается он, пытается понять - да что же было у него, чем пользовался он, или что использовало его...
И может назовут его прожженным политиком, способным подбирать и расставлять людей на постах своей быстро выросшей империи. Но кто учил его этому? Из каких мудрецов брал он себе подручных? И не слепыми исполнителями воли его были они...
Ни что не случайно в этом мире... И простая былинка растёт в степи благодаря совпадению множества случайностей, каждым изгибом своим, каждым зубчиком листа своего, обязана она не своей прихоти, а реальности - копыту талпара, смявшего его стебель, саранче, надкусившей его... Всё помнит былинка, выбрасывая свои побеги и узкие стрелки листов - и тень своих соседей, и голос предков... И нет двух одинаковых былинок в мире и не будет. Но случайности, когда накапливается их всё больше и больше, перестают быть случайностью и становятся законом, неотвратимым и неизбежным роком. Каждая случайность - узелок в бесконечной сети, сплетённой причиной и следствием... И случайными кажутся они только глупцу, не способному и не желающему видеть единство мира. А хочет ли он видеть причину? Убог человек со всеми способностями своими и в своём желании увидеть первопричину... И первопричину, скрытую в бездне, не в состоянии он рассмотреть, да и как подступиться к ней, когда кружится голова и подгибаются колени уже рядом с бездной, утянувшей уже не одного...
Глава 33
Но пора прекращать ночные размышления, уже собрались темники у ханского бунчука в почтении ожидая его. Перестал подкладывать в догорающий костёр резные поленца телохранитель в надежде отвлечь Повелителя от огня, что бы обратить его внимание на выглянувшее из-за горизонта дневное светило, взглянувшее краем своим на землю и залившего степь нежностью своего утреннего света.
Чуть заметная досада шевельнулась в глубине души Повелителя. Вот так каждый раз - только удаётся собрать ему разбежавшиеся, как косяк жеребцов в весенней степи, мысли, только мелькнёт где-то вдали свет истины, как выстраиваются темники, несут рабы его походные одежды, его еду, которой едва касается он, делая несколько глотков кумыса... И ведут Белого, с глазами наполненными покоем, уныло помахивающего хвостом, встряхивает Белый, под звон золотой уздечки, головой, ожидая из хозяйской руки лакомства. И спадает с трудом достигнутое за ночь состояние сосредоточенности, и твердеет в груди тяжёлый сгусток холодной глыбы, деревенеет язык от ненависти и презрения...
Выйдя из юрты, смотрит он в глаза темников своих, спокойная уверенность в них, величие и сила в каждом движении их. Не отблеск ли это его силы, его величия? Не он ли даровал им силу и власть? И безоглядно верят они ему, источнику своей силы. А где взять ему веру в себя, в свою жизнь? Где найти источник силы?
Ставит он ногу на услужливо подставленную спину стременного раба и садится в седло, привычно ловя стремя. Вскидывает головой Белый, ощутив привычный груз, легонько всхрапывает, позванивает наборной искусно кованый повод.
Вся степь насыщена звуками - глухим гулом от топота десятков тысяч копыт, отрывистыми гортанными возгласами команд, трескотнёй кузнечиков, пеньем птиц в неоглядной глубине неба... Звуки оглушают и отвлекают, да ещё мельканье образов... Ему трудно сосредоточиться, что бы уследить за уходящими на рысях тысячами, мельканье ярких пятен раздражает его, он переводит взгляд вверх, ярко голубое, чуть синеет оно на западе ночным сумраком, безжалостное солнце ещё не успело выжечь сочную голубизну, и полон ещё воздух запахами ночи, её прохладой, и не пляшет ещё у горизонта жаркое марево зноя.
День становится для него не приемливо шумным, всяким образом, всяким ярким пятном в траве, под копытами у Белого, требующем внимания, отвлекающим мысль.
Всадники, мелькающие на горизонте, неожиданно пробуждают в глубинах памяти волнующее тревожное, давно позабытое... И растёт холодной глыбой досада и ненависть к мешающему непрерывным мельканием миру, выскальзывающему всякий раз, когда Повелитель зажимает его в тисках своей мысли. Что надо разглядеть ему за ширмой мелькающих образов, что или кто прячется там, волнуя ширму тайной своего движения.
Почему иной образ, мелькнув на мгновенье перед глазами, ожигает внезапно непостижимой болью, и замирает в груди сердце в непонятной тревоге о чём-то давно забытом... И на весь день остаётся эта тревога горьким осадком, тревожащим память в тщетном желании вспомнить...
И опять