Хоть кто-нибудь. В семье Герарди. Любил кого-либо другого сильнее. Чем своё самодостаточное одиночество?!
Она не знала, как долго рыдала в Этельберта — была сопливой студенткой в смысле, буквальном абсолютно.
И почему он терпел. Ничего не говорил, не двигался, только дышал: неторопливо, размеренно, успокаивающе — продолжая обнимать-не-сжимая, просто быть: ненавязчиво, рядом и вокруг.
Что ж. Спасибо. Огромное и искреннее спасибо, и хорошего — понемножку.
Она наконец отстранилась и одну — правую — руку он опустил, а левую чуть повернул и осторожно нажал на спину, между лопаток, направляя к многострадальному креслу, которое знакомство с Иветтой Герарди, наверное, предпочло бы оборвать, но кто ж его мнения спрашивал. Никто: она снова в него уселась; согнувшись, начала тереть глаза и прервалась, почувствовав движение — оказывается, ей под нос опять сунули стакан с водой, только теперь травами пахло ну очень ощутимо, что… можно было понять.
Проклятье, как же неловко получилось.
И повторялось всё: она пила аккуратно, мелкими нечастыми глотками, а Этельберт сидел напротив, тоже в кресле для посетителей — и смотреть на него не хотелось. Не потому, разумеется, что с ним что-то резко стало не так, а потому, что он произошедшего — да-да — ничуть не заслужил.
В отличие от объяснений — озвучивать их Иветта предпочла, уткнувшись взглядом в поставленный на колено стакан.
— Она не возвращалась. Я думала, ей запретили.
И будучи проговорённым, выглядело прошлое как-то… совсем нелепо: знаете, мама, как выяснилось, недопоняла, и вот я также недопоняла и допонять, если честно, не стремилась, и прошло пятнадцать ярких лет неприязни к Архонтам и Приближённым, а потом на Каденвер и в мою жизнь вломились вы — благодарю, что пролили свет, и простите, что сделала то же самое со слезами.
Она солгала бы, если бы сказала, что ей стало легче: нет, не стало. И в ближайшее время — не станет.
Она не чувствовала себя ни освобождённой, ни обманутой, ни преданной, ни познавшей истину — только вымотанной.
Выжатой, взмыленной и выплакавшейся — и очень-очень глупой.
— Я полная идиотка, правда?
— Нет, — сказал как отрезал Этельберт. — Однозначно нет.
И, вроде бы смягчившись, добавил:
— Вы всего лишь далеко не первый и не последний человек, который не хотел разговаривать о том, о чём говорить было больно. Вам не за что извинять, и я рад.
Она всё-таки подняла голову — не из-за прилива смелости, а от недоумения — и успела заметить, как он поморщился.
— То есть я, естественно, не радуюсь вашему несчастью. Простите. Я хотел сказать, что… Я боялся, что кто-то из Приближённых вас… как-либо обидел. И сначала я подумал, что сарина Герарди наверняка сообщила бы его сильнейшеству Эндолу, то есть вопрос уже решён, но затем засомневался: вы могли — по каким-то причинам — ничего ей не сказать. Возможны были и другие варианты, и я не знал, как… подступиться к теме тактично. Я рад, что вы всё же не пострадали. То есть пострадали, но… не так, как я того боялся.
И, признаться, сперва этот клубок показался запутанным чересчур сильно, но потом Иветта вспомнила, что Этельберт спрашивал о её отношении к Приближённым, и она ответила правдоподобно, правдой частичной — а затем много раз показала, что относится именно к Оплотам и их жителям с опаской при невежестве полном и, вероятно, подозрительном, учитывая «историю семьи».
Мама могла рассказать далеко не обо всём, что видела, но о многом…
Если бы к ней обратились.
Мать радостно общается с одним из Архонтов — дочь из страха перед архонтовскими избранниками совершает преступления и задаёт сотни глупых вопросов: здесь действительно есть, чему удивиться.
Бедный несчастный Этельберт Хэйс. Влипший по уши и старавшийся выбраться… поделикатнее.
— Сарина Герарди спрашивала его сильнейшество Эндола о вас, — немного помолчав, неожиданно проговорил он. — Сразу после объявления решения Архонтов касательно небесных островов, ещё в самые первые дни — вы тогда были без сознания, но вашему здоровью ничто не угрожало. Его сильнейшество сообщил только о втором и дополнительно заверил её, что студентам Университетов безопасность гарантируется.
И ох. Услышать это было приятно.
Иветта не сомневалась в том, что маме не было всё равно, что она заботилась, и беспокоилась, и не забыла, однако услышать подтверждение оказалось… крайне приятно.
Но почему Этельберт выглядел мрачно-задумчивым и угрюмо-напряжённым?
(Неужели у неё опять с лицом что-то не то?..).
— Я мог бы переместить вас домой. К ней. Чтобы вы поговорили.
Ох.
Ох ничего себе.
Но он ведь… он же…
Но Воля.
(Почему?).
Он наверняка всё помнил и понимал — так почему?!
Почему он был готов зайти настолько далеко ради Иветты Герарди?
Причём, что самое грустное и ироничное, напрасно — выпрямившись, она уверенно посмотрела ему в глаза и как могла твёрдо сказала:
— Не надо, Этельберт. Спасибо, правда, спасибо, но я не хочу.
Ответила, не соврав ни единым словом: сейчас — пока что — она маму не хотела и видеть. Это было неправильно, подло, мерзко и отвратительно и делало её плохой дочерью, однако ну что же теперь?
Она не хотела — и не согласилась бы, даже если бы хотела.
— Переместите меня лучше в Грот Для Размышлений О Тщете Всего Сущего. Если вам не трудно, конечно, если вы не против…
Не против куда-то отправиться после устроенного вам концерта.
Не против продолжить беседу.
Не против того, чтобы разговаривать со мной в принципе.
И ведь их прогулки по Вековечному Монолиту тоже нарушали Волю, тоже были опасны, хотя, наверное, в меньшей мере, потому что куда ты без Приближённого денешься, это лишь… крохотная экстраполяция изоляции, а значит не считается, правда же?
Они прыгали по скалам почти что два месяца, и Архонты не могли об этом не знать, и никто не вмешивался и не предъявлял претензий, то есть всех всё устраивало, не так ли?
(Она очень старательно не думала не только о маме.).
И, пожалуй, к лучшему было бы, если бы Этельберт оказался против: решил, что сумасшедшей семейки Герарди с него хватит и стоит прервать знакомства и прямые, и косвенные, распрощавшись навечно; но он, криво улыбнувшись, ответил:
— Разумеется — как пожелаете.
И она не нашла в себе сил взять что-либо обратно.
***
Семья Хэйсов, как выяснилось, тоже была странной, а Этельберт на данный момент — последним из своего рода.
И вставал ребром вопрос п-о-ч-е-м-у — Иветта, конечно же,