В общем, все продолжалось по-прежнему. Я не хотела уходить, чтобы заняться чем-то «настоящим», и к тому же так и не определилась с тем, что могла бы делать. Бо́льшую часть рабочего времени я проводила в библиотеке, среди студентов, от которых и слышала такие слова, как камнефейс и бррр-бэггер[2]. Так они называли женщин с привлекательным телом и некрасивым лицом, и на Эббот-Кинни такая, на мой взгляд, определенно была одна. Идя за ней следом, я старалась не отставать. Выражение лица, когда она повернулась, чтобы сказать что-то идущему рядом с ней мужчине, было строгое, черты выразительные – выступающий нос и подбородок, но к этому прилагались хорошие волосы и роскошное тело. Она была в коротеньких темно-синих шортах, из которых скромно выглядывали краешки ягодиц. Меня даже потянуло дотронуться до них. Все, что она говорила, проходило через фильтр осознания привлекательности ее задницы, и слова представлялись как приложение и обрамление заключенного в шорты великолепия. Сама она в некотором смысле служила носителем для шорт и задницы. Идя по тротуару, она слегка пританцовывала и трогала волосы. Ее спутник был не лучше. Он не только задавал дурацкие вопросы: «Вы давно здесь живете?» и «Вам нравится?», но и пользовался каждым случаем ради демонстрации собственной крутости. Зачем они вообще разговаривали? Зачем тратили на это время? Почему не трахались прямо здесь, открыто и у всех на виду? Весь этот перформанс был не более чем контейнером для чего-то еще. Это и была пустота, ничтожность.
Конечно, в сравнении с большой ничтожностью – пустотой, отсутствием четкого и ясного смысла в жизни, тем фактом, что никто из нас не ведал, что здесь происходит, – это было по крайней мере что-то. Их участие в танце вознесения дурацкого ресторана к вершине значимости, обсуждение чайного гриба, придание значимости мимолетному, шорты – все это было посланием пустоте и ничтожности: да пошла ты. С другой стороны, эти детали были симптомами их неосведомленности относительно пустоты. Неужели они настолько не замечали ее, что вот такие вещи могли что-то значить?
Возможно ли, чтобы все пребывали в неведении? Возможно ли, что осознание великого ничто, войда, приходит к нам, может быть, однажды или дважды, например на прощании с кем-то очень близким, когда ты выходишь из похоронного зала и на кратчайший миг само твое существование теряет вдруг смысл. Или такое случается в плохом грибном трипе, когда твои товарищи кажутся пластиковыми? Возможно ли, что на этой земле есть люди, которые ни разу не останавливались хотя бы на мгновение, чтобы сказать: а что есть все?
Существуют такие люди или нет, никто из них в ту секунду этот вопрос не задавал. Тошнило их от незнания того, зачем мы здесь и кто мы есть, или нет, в любом случае они сознательно и вполне благополучно этот вопрос игнорировали. А может, были просто глупы. Ах, этот сладкий дар глупости! Я так завидовала им.
Но вообще-то я знала, что все сводится к ее шортам. Все ответы заключались в линии задницы, она затмевала все и была общим знаменателем всех страхов, всего ничто, всего непознанного. Во всем этом она была сама по себе. Она просто существовала, как будто жить – это вот так легко. Ей даже делать ничего было не надо, но она просто заправляла всем этим шоу. Все диалоги начинались и заканчивались на линии задницы. Направление их вечера, их разговор и даже в некотором смысле вселенная – все заканчивалось там. Вселенная. Я ненавидела их.
Ненавидела их легкость во всем. Ненавидела их дефицит одиночества. Ненавидела их понимание времени как чего-то лениво растянувшегося вдаль, чего-то, с чем можно играть, как будто для них никогда не наступит поздно – ни сегодня, ни в жизни вообще. Я даже не знала, кем возмущалась больше: мужчиной или женщиной.
2
Я всегда чувствовала, что быть мужчиной – хорошо. Не только потому, что мне хотелось иметь свой собственный член – разгуливать, чувствуя между ногами эту ношу, эту силу, – но и потому, что бремя времени, которое взвалило на меня тело, тяготило. За это, за то, что его время никак не обременяло, я и возненавидела немца на Эббот-Кинни. Женщину я возненавидела тоже – за то, что такая молодая, за то, что еще долго останется привлекательной и, может быть, даже заведет ребенка.
Я никогда не хотела ребенка. Никогда не испытывала того желания, которое, по словам многих женщин, внезапно накрывает их. Уж тридцать восемь минуло, и я все ждала, ждала, когда же, когда, но оно так и не нагрянуло. Так что я всегда относилась к этому без особого трепета, как к чему-то немножко противному, вроде кусочка лука, без которого предпочла бы обойтись.
Но мне хотелось бы сохранить опцию «иметь ребенка» на случай, если такое желание все-таки возникнет. Приятно, когда перед тобой будущее. Говорят, молодые проматывают молодость впустую, и я согласна, что это и мой случай, но в одном я оценила ее по-настоящему. Я ощущала свое преимущество. Мое не вполне серьезное отношение к вопросу о детях объяснялось отчасти тем, что я всегда чувствовала, как мне повезло: придет день, и я смогу сама решить, чего хочу. Приятно сознавать, что этот день где-то там, далеко, что в моем распоряжении куча времени. Это воспринималось как роскошь.
Втайне я всегда осуждала женщин, сожалевших о том, что у них нет детей и они уже не в том возрасте, чтобы ими обзавестись. Осуждала я их, наверное, потому, что боялась стать такой же. Но вот мне уже тридцать восемь, и время пошло на убыль. Я по-прежнему не хотела ребенка. Не представляла, что бы стала делать с ним, если бы он у меня появился. Но то открытое окно возможностей закрылось. И если бы девица в шортах заметила меня сейчас, то отнеслась бы критически, как и я сама относилась к сверстницам.
Еще ей могло бы не понравиться, что я не замужем. Когда мы только познакомились с Джейми, я сказала, что брак, как архаическая декларация права собственности, не для меня. Он сказал «хорошо», потому что его это тоже не устраивает. На четвертом году наших с ним отношений я отчаянно хотела, чтобы Джейми попросил меня выйти за него замуж, пусть даже потому только, что он этого не делал. Тяги к драгоценностям я никогда не испытывала, но что-то во