Я даже ахнула, увидев его член. Твердый, набухший, розовый, направленный прямо на меня, словно живая мясистая стрела. Второй раз я ахнула, увидев лужицу крови на белой софе сестры. Я не была настолько ослеплена страстью, чтобы не переживать из-за загубленной вещи. Нельзя портить чужой дом, оправдываясь тем, что мой бойфренд – водяной, со слабинкой по части секса с кровью.
Но для Тео пятно было особым знаком, сувениром, поводом для гордости и общим, его и моим, автографом. Соленая вода оставляет свой автограф на кораблях, старит их, красит дерево мягким серым цветом. Так что для него пятно было актом природы. Возможно, он даже видел его как своего рода триумф, чудо, отметившее наше пребывание на земле, а не повод для беспокойства. И я притворилась перед своими собственными телесными выделениями, что горжусь тем, что мы наделали, а вовсе не стыжусь этого. Притворилась и, закрепляя притворство, поцеловала Тео. С его щеки упали чешуйки засохшей крови. Держа язык у меня во рту, он вставил мне так, что перехватило дыхание.
– Давай, – сказала я. – Трахни меня. Трахни своим копьем Тритона.
Мы рассмеялись. Лежали, смотрели друг другу в глаза, и он трогал меня внутри, входил и выходил, будто накачивал. Раньше я никогда не кончала от секса, но, может быть, теперь…
– Господи, я сейчас кончу, – рассмеялась я. – Или описаюсь. Не знаю, как получится.
– Давай и одно, и другое. Кончай и ссы!
Но я не смогла. Не смогла расслабиться или, может быть, не собиралась кончать – только обмочилась. Так или иначе, у меня не получилось. Но трахаться с Тео было так приятно; я ощущала глубокую связь с ним и со всеми любовниками за все время. Классическая поза миссионера: простая, романтическая, древняя.
Он во мне, повторяла я про себя. Невероятно. Лицо его чудесным образом преобразилось: щеки пылали, глаза сияли, губы блестели. Он был как будто пьян, и я гордилась, что пьяню его я. Или, может быть, он так преобразился оттого, что попал не в высушенную соленой морской водой пусю, а во влажную от ее собственных выделений? Могла ли на месте моей пуси быть любая другая? Мне хотелось верить, что моя для него особенная, как и его член особенный для меня, что она восхитительная из-за того, что принадлежит мне. Только я, я одна, мое тело и мой дух вознесли этого красавца на вершину блаженства. Убеждая себя в этом, я и сама ощущала себя особенной.
И тут выражение его лица снова изменилось: он то ли испытал мучительную боль, то ли попал в тиски безжалостного наслаждения. Глухое постанывание с неразборчивыми «у-уф, у-уф» имело мало общего с дурацкими и насквозь фальшивыми репликами парней в порно типа «Давай, трахни меня, сука». Звук был чистый, естественный, а его рот – раковиной, которую можно поднести к уху. Или, может быть, естественны, как сама природа, были мы? Кем мы были, раковинами или животными? Или кто-то раковиной, а кто-то животным? Нет, мы были двумя рыбами, плававшими кругами, игривыми и лишенными памяти, не сознающими, что мы когда-то родились и когда-нибудь умрем. Теперь мы были связаны не только со всей историей человечества – всеми любовниками прошлого, – но и с историей животного мира. Я занималась сексом много лет, сотни, а то и тысячи раз, но только теперь наконец поняла, что такое секс. Столько всего в нашей жизни связывает нас со всеми нашими предками, со всем человечеством и животными. Поэзия – лишь один из мостиков между поколениями. Но это – нечто великое. Это объединяет все живое. А иначе что бы осталось? Рождение и смерть. Ешь, пей, ссы и сри. Вот и все.
А как же любовь? Я не сомневалась, что это и есть любовь, а если это только похоть, страсть или симуляция любви – что ж, тогда дайте мне похоть или страсть. Вот это я хотела чувствовать. Вот такой любви хотела. Никакой другой любви я не хотела, какой бы эта любовь ни была. Никакой «сознательной» любви. Кто-нибудь когда-нибудь пытался лишить Купидона его колчана со стрелами? Кто-нибудь пытался отправить сирен на групповую терапию или упрятать Сафо в Нейропсихиатрическую больницу Калифорнийского университета? Плохой репутацией сирены обязаны Гомеру. Влюбиться в сирену означало обречь себя на верную смерть, но, возможно, эта любовь и была высшей: умереть в чувстве. То было величайшей аннигиляцией – высшей целью, – и сами по себе сирены не были злом. Они просто награждали людей величайшим даром из всех, которыми владели: умереть, опьяненным любовью и желанием. Разве не лучший путь к смерти?
– Люблю тебя, – сказала я прямо ему в рот и нисколько не пожалела о сказанном.
– Люблю тебя, – ответил он.
В какой-то момент между стонами, когда наши носы едва не касались один другого, а его член неустанно ходил взад-вперед, он посмотрел на меня и сказал:
– Я кончаю, я кончаю.
Слышать такое было забавно. Возможно, так они и выражались у себя под водой. Это было свидетельством его непохожести, ощущением души уже не молодой, хотя внешне он и казался юным. Ближе к концу голос его ушел на октаву вверх и пронзил всю меня целиком, отчего я почувствовала себя лирой Сафо. Помогая Тео, я тоже завертелась. Я была сосудом и с радостью помогала ему, так что он мог оставить свой сосуд со всеми желаниями, болью, скорлупой существования в живом теле. Он мог забыть свою чешую, к которой я не вполне еще привыкла, и свои руки, которые я знала уже хорошо. Я не знала, каково это, чувствовать себя мужчиной или иметь хвост, но я прекрасно понимала, что такое тюрьма собственного тела, и знала, какое это отчаяние, не представлять, почему мы здесь. Я гордилась тем, что могу быть каналом для его побега.
Когда Тео кончил, мне показалось, он вот-вот заплачет. Я ощутила порыв внутри себя и испытала прилив материнского чувства, какого не испытывала еще к другому человеческому существу. Я чувствовала себя и любовницей, и матерью. Потом он долго лежал, прижавшись измазанной кровью щекой к моим грудям, и дрожал. Мне вдруг показалось,