— И у меня! — одеваясь, Коровлев насторожился. — Это сбитенщик всё!
— Какой еще сбитенщик?
— Да тот… рыжий…
— Батюшко Тимофей Коровлевич! — ворвался в избу кто-то из молодых челядинцев. — Отрок-то из подклети — сбег!
У Тимофея упало сердце:
— Как сбег?! Кто допустил? Ну, я вам… Ловите ж его, гада, ловите!
— Батюшко! Глянько… вроде горит что-то! — как убежал холоп, Настена прильнула к окну. — Да-да, горит… Возжег кто-то амбары, пожег! Вот и сбег отрок — пожар же…
Выскочив на крыльцо, управитель внимательно обозрел двор и обернулся на пороге:
— Какой еще пожар? Нет, никакого пожара. Говорю тебе — нет!
— А и нет, так надо — чтоб был, — тихо промолвила дева.
Коровлев хлопнул глазами:
— Что-о?
— А то, что слышал, Тимоша! Пожар — то вина не наша. Может, цыгане пожгли… они ведь грозились. А отрок и сбег. Мы же добро хозяйское спасли! А то, что пленник сбежал — то вина не большая. Тем более, уж и допросили его. Все, что надобно, вызнали… Ой, побегу я…
— Да куда ж ты?
— Дай-ка, Тимофей, свечечку… Я незаметно, ага…
— Ну, беги, — перекрестив девушку, управитель чмокнул ее в лоб. — Ох, и умна же ты, Настена! Ну, надо ж удумать — пожар!
* * *Двое судей явно были монастырскими служками — в рясах и темных клобуках, третий же — явно подьячий или даже дьяк. Или воеводский, или с какого-то приказу… из Поместного или Разрядного, да. Кафтан хоть и темен, словно монашеская ряса, да из недешевого аглицкого сукна пошит — уж в этом-то Бутурлин разбирался. И пошит не как-нибудь, а ладно, по всей фигуре пригнан. Окромя кафтана — еще и коричневатого цвета летник с серебряными пуговицами, и добрые сапоги. Так поклонники Кальвина-пастора одеваться любят: вроде бы и неброско, да справно.
Он-то — дьяк этот или подьячий — и был на суде за главного. Сидел за длинным столом неприметненько, с краюшку, вроде как так просто заглянул, послушать. Однако же бороденкой реденькой тряс и вид имел самый злохитрый. Монастырские все на него косились и каждому слову внимали со всем тщанием, что вообще-то на них было совсем не похоже: Тихвинский посад издревле принадлежал Большому Богородичному монастырю, и все тут по слову игумена делалось. Игумен, отец Иосиф, и был здесь — закон. Однако ж — не в этом случае. Так уж — по всему — выходило.
Суд и проходил здесь же, в обители, в одной из гостевых келий, куда по очереди вызвали толпившихся в людской видоков-свидетелей. Все, как и предполагал Бутурлин — всему причиной то самое озерко. Ну и его «разбой».
Лесное озерцо судьи, ссылаясь на бумаги Поместного приказа, однозначно квалифицировали как принадлежащее боярину Анкудину Хомякину, то есть для Никиты Петровича — чужое. Таким образом, дело явно вели к неправомерному завладению или, скорее, к таковой попытке. Нападение же Бутурлина и его людей на хомякинскую усадьбу рассматривалось как разбой и татьба.
— Да я ж людишек своих спасал, ага!
Ага, куда там! Кричи, не кричи — никто Никиту Петровича слушать не собирался вовсе. По всему, дело уже было разрешено заранее, оставалось лишь внешне его оформить, придав требуемую законность, точнее — видимость таковой.
— Признать виновным…
— Как — виновным? Да я вам… Я жалобу напишу! В Разрядный приказ! Воеводе! Самому государю!
— …признать виновным в совершении преступления более чем в третий раз…
Ишь ты, суки — посчитали! Бутурлин дернулся и поник головой, понимая, что словами тут ничего не сделаешь.
— И приговорить к простой казни…
К простой… Значит, не колесуют…
— В виде повешения…
— Повесить?! Меня? Однодворца? Дворянина российского?! Да вы совсем осатанели, что ль? Голову лучше рубите, ага!
Никита попытался было дать в ухо стоявшему рядом стрельцу да дать деру… Куда там! Руки-ноги — в цепях — заковали! Особо не дернешься и не сбежишь. Вот ведь сволота!
— Имущества лишить…
— Что-о? Еще и имущество?
Вот уж точно — сволота! Ах, Хомякин, ну, гад…
Сразу же после суда лоцмана снова препроводили в узилище — дожидаться казни. Сразу же казнить никак не могли, по причине отсутствия посадского палача Саввы Гордеева, коий вот уже третью неделю находился в Новгороде, будучи отправленным туда по важному делу о шведском заговоре. Многие новгородские купчишки, вишь ты, снова замыслили передаться свеям, как уже случалось когда-то, и не так уж давно — в Смуту. Вот и понадобилась помощь новгородским палачам-катам — сами не управлялись.
Обо всем этом рассказал Никите новый сосед по узилищу иконописец-богомаз Иван Шомушский, человек еще в достаточной мере молодой, но с виду чрезвычайно благообразный и серьезный — с длинными, тщательно расчесанными волосами, редковатыми усиками и бородкой. Сего богомаза поместили сюда по доносу одного из монастырских служек, некоего Алексия Коровы, и донос тот был лжою, что, не на шутку горячась, и доказывал иконописец своему ушлому соседушке.
— Па-анимаешь, Никита Петрович, я ведь тони-то монастырские на Паше-реке не трогал и рыбу из нее, упаси, Боже, не крал! Просто подошел, па-анимаешь… Загляделся — красота-то какая! И вот подумалось мне — а как бы красоту такую на иконе изобразить? Словно бы Иисус не в Палестине, а как бы здесь, у нас… По воде, аки по суху, па-анимаешь?
— Я-то понимаю, — растянувшись на соломе, негромко рассмеялся Бутурлин. — Но вот, боюсь, отче Иосиф новации сей не поймет.
— Чего не поймет? — богомаз похлопал глазами.
— Новации, — хмыкнул Никита Петрович. — Слово такое, немецкое. Означает — не по канонам.
Иван тотчас же закивал, задумчиво теребя бородку:
— Ой — да, ой, не по канонам, па-анимаешь!
— Ну, вот. Сам подумай, что с тобой игумен за такое предложение сделает?
— Епитимью наложит, — кивнув, перекрестился иконописец. — И это еще — самое малое…
Никита Петрович усмехнулся и вытащил запутавшуюся в бороде соломинку:
— Так что тебе лучше об том и не говорить. Лучше в краже признаться.
— Да не тать