– Так чего ты хочешь от меня? – спросил Сархад.
– Пока – ничего. Я не хочу возобновления вражды.
– Я тоже.
Араун испытующе посмотрел на него. Сархад сцепил руки на груди, размышляя вслух:
– …заключать мир с каждым из властителей, перечислять, что я не нападу ни сам, ни подстрекая, ни днем, ни ночью и так далее – это значит самому создавать тот единственный и неизбежный случай, когда нападение произойдет. Чем тщательнее заключен мир, тем неотвратимее война.
Араун опустил веки в знак согласия.
– Тогда, может быть, мы решим всё вдвоем – сейчас? Никакой торжественности, никакого собрания всех и всяческих властителей. Никаких клятв – потому что я слишком хорошо помню искусство их нарушать. Просто я говорю тебе, Рогатый Король: я хочу мира с Аннуином. Со всем.
Пламя, пляшущее вокруг колонн, вспыхнуло, подтверждая и закрепляя слова Сархада.
– И Аннуин не станет мстить тебе за прошлое, – отвечал Араун.
– Сархад, – Рианнон стремительно вошла, – мне сказали, что ты…
– Тебе сказали не самое интересное. И не самое новое, – усмехнулся Араун.
– Что это значит? – гневно сдвинула брови Белая Королева.
– Это значит, – Араун подошел к Эссилт, – что мы все в долгу у этой маленькой Королевы.
– Рианнон, – сказал Сархад, чтобы как-то успокоить рассерженную властительницу, – теперь, когда я уже не пленник, ты велишь мне убираться из твоего замка или позволишь остаться гостем?
– А ты… хочешь остаться?
Сархад медленно поклонился:
– Я прошу тебя об этом.
– Оставайся.
Рианнон пыталась выглядеть холодной, но было ясно, что просьба Сархада ей более чем по душе.
* * *Седой стоял под медленно падающим снегом.
Мороз приятно обжигал босые ноги, белые пушистые комочки ложились на обнаженные плечи, чтобы тут же растаять и маленькими каплями скатиться по телу.
Снег падал и падал. Крупные мягкие хлопья неспешно танцевали в воздухе, приковывая внимание, чаруя и завораживая… заставляя забыть обо всем. В мире не было ничего – ни азарта охоты, ни гневной радости победы, ни порыва страсти, ни любви самой прекрасной из женщин, ни дружбы и верности, ни готовности Вожака помочь своим… не было даже упоения собственной силой, стремления преодолевать и побеждать – побеждать не врагов, а самого себя… Не было.
Всё ушло. Исчезло. Погребено под белым легчайшим покровом.
Седой медленно развязал кожаный шнурок, которым были стянуты его волосы. Серебристая грива рассыпалась по плечам. Потом Охотник сбросил с плеч верхнее полотнище килта и едва сдержался, чтобы не освободиться от одежды вовсе: но он знал, что скинувшему пояс будет трудно, гораздо труднее вернуться. А возвращаться придется… потом. Через мгновения, дни, годы… не всё ли равно, как назвать это, если в Аннуине время идет во все стороны разом. Когда-нибудь… но не сейчас.
Сейчас во всем мироздании они остались вдвоем – он и тихий снегопад. Бесшумно, безначально и бесконечно падающий – не только вовне, но и словно внутри самого Охотника. Исчезли границы тела, нет ни рук, ни ног, нет плоти, нет дыхания, нет биения сердца, а есть лишь беспредельное слияние себя и мира, есть лишь невесомый опускающийся снег – во всем сущем, во мне самом, ибо я – это мир, а мир – это я, – снег и Свет. Молочно-белый свет, мягкий как снег, чистый, чистейший, по сравнению с которым любая мысль, любое стремление будет омрачением.
Свет чище любви и выше добра.
Счастье… полное, всеохватное, сияющее счастье.
Седой медленно выдохнул и прикрыл глаза. Надо было возвращаться – его ждали. Ждали не соратники и не сыновья, не любящая и не Владыка Аннуина – о них сейчас Охотник не думал. Его ждали те липкие жадные щупальца страха, которые мог рассечь только он. Страх и вечная битва с ним – лишь ради этого стоило возвращаться. Возвращаться, унося с собой самое могучее оружие против ужаса – этот молочно-белый свет, это абсолютное ощущение счастья, перед которым любой страх скорчится и издохнет.
Седой принялся завязывать волосы – долго и старательно. Он нечасто так уходил, но время от времени это было необходимо: когда он ощущал, что любовь, верность и все прочие чувства охотников его Стаи, да и других жителей Волшебной страны, разъедают его бесстрастный порыв, подобно тому как корни деревьев медленно, но верно крошат скалу, на которой растут. Седой уходил, чтобы освободиться ото всех чувств – добрых и злых, любых.
Он уходил и возвращался – свободным.
Чужим настолько, что его боялись собственные охотники.
Ридерху стало страшно. Его старуха-жена, точно почувствовав что-то, оступилась, обожглась и надрывно закашлялась от едкого дыма, клубящегося в хижине.
Так бывало и раньше. Так было всю его жизнь – на Ридерха накатывало что-то, а потом случалась беда, большая или нет, с его родными или с соседями. Ридерх очень хотел бы от этого избавиться, но не мог. Не знал, как. А пойти… к кому? к колдуну, живущему неподалеку? – так страшно признаться, что вот когда Мэгг родила мертвую девочку и сама умерла, это было, и потом, когда вдруг налетел град… ну, в том году, когда Джил утопилась… да, и перед тем, как она пропала – тоже… еще никто не знал, что это она с обрыва бросилась, а он чувствовал, как это черное его взяло за горло и словно велело… нет, нельзя такое ближе чем в десяти днях ходьбы от деревни рассказывать. Потому как если колдун не поможет, то ведь сельчане-то могут мало что его самого камнями забить – а что со старухой его будет, а с дочкой, а с внуками? Нет уж, хвала Дубу, никто не знает, как это черное накатывает на Ридерха, никто не считает его виновным в том ожоге, и еще в том, как крышу сорвало, и как сынишка Петта с моря не вернулся, и…
– Пойду сети проверю, – сказал Ридерх.
Ему было безумно страшно оставаться дома. «Если уж это случится, – безотчетно решил старик, – то пусть не под крышей».
– Куда тебя несет, дурень неугомонный?! – снова закашлялась жена. Рыбак ласково посмотрел на нее, вспоминая, какой высокой рыжекудрой красавицей она была двадцать лет назад, закусил губу, чтобы скрыть слезы, невольно навернувшиеся на глаза. «Вот и попрощались, старуха. Всё-таки мы прожили хорошую жизнь…»
Ридерх хлопнул дверью и, держась за больную спину, заковылял подальше от дома, чтобы это случилось с ним одним. «Авось зять бабку не оставит…»
Ридерх медленно спускался к морю, когда на него налетела вьюга.
Осенью вьюг не бывает.
Старик-рыбак не испугался, он просто успел подумать: «Вот оно».
Ледяные зубы мороза впились в его тело, порыв ветра сбил с ног…
Кромка смерти: Друст
Мне показалось, что Седой ослеп. Что у него бельма вместо глаз.
Он двигался как слепой – до последнего камушка знающий свою пещеру, но не видящий ничего.
И никого.
Мне безумно захотелось спрятаться от него,