впечатления, что в каждого из них он вложил частицу себя, своего многостороннего «я».
Зачастую Набоков ощущал отчуждение и от русских своих друзей тоже, даже неприязнь к ним, ибо остро чувствовал в эти минуты свою непохожесть, «свое ненужное призванье».
Объятый авторской гордыней, чувствующий себя в такие минуты обладателем особого «света», юный поэт обличал «слепоту» не только в дремучем своем соседе Калашникове, но и в малообразованном Великом Князе Никите Романове. Однако приходил вечер, приближалась первая его студенческая весна — и все забывалось. Они вместе шли на Кем, протекавший позади университетских зданий, шли в кофейную, ехали на бал или вместе знакомились с девушками. Мишка был в этих делах незаменимый человек.
Весна с новой силой разбудила в Набокове ностальгические воспоминания[7]. Где еще, как не в России, как не долгой русской весною так пьяно пахнет земля, освободившись от долгого сна под снегом? Да и кто же из нас не испытал, как мучительно северянину не хватает на чужбине русской весны?
Впрочем, умирать ему не хотелось. Хотелось жить, радоваться жизни. Погрусти и живи, потом будет радость. Вот его весеннее письмо матери из Кембриджа (к сожалению, в обратном переводе с английского):
«Кембридж охвачен трепетом весны, и в одном из уголков нашего сада пахнет так же, как пахло по вечерам в последние десять дней мая на самых дальних дорожках Нового парка — помнишь? Вчера при угасании дня мы бегали по полям и дорожкам, как безумные, и смеялись беспричинно, и когда я закрывал глаза, мне казалось, что я в Выре. „Выра“ — что за странное слово… Я пришел домой пьяный от воспоминаний, с головой, гудящей от зуда — с гудом майских жуков, с ладонями в липкой земле, с младенческим одуванчиком в петлице. Как весело! Какая радость! Какое веселье! Какая боль, какая душераздирающая, будоражащая, невыразимая боль. Мама, милая, никто кроме нас с тобой не сможет этого понять… Мне так хорошо, я бесконечно счастлив, и так взбудоражен сегодня, и так печален…»
Молодость брала свое, радость теснила грусть, и он очень много стихов писал в ту весну. Одно из стихотворений он отослал родителям с припиской, что это «неопубликованное стихотворение Александра Сергеевича». Оно называлось «Ласточки», и в нем попадались великолепные строчки:
Лондонскому житью набоковского семейства пришел конец… Делать В.Д. Набокову в Лондоне оказалось нечего. Сотрудничество в газете «Нью Раша» интересовало его все меньше. Друзья звали в Берлин. Там был И.А. Гессен, который вел успешные переговоры с немецким магнатом Ульштейном о создании издательства «Слово». Гессен полагал печатать «Архив русской революции» и открыть его воспоминаниями В.Д. Набокова. В Берлин переселился из Финляндии и А.И. Каменка, заявлявший, что необходимо приступить к изданию газеты.
«Это убеждение, — вспоминал И.В. Гессен, — тесно сплеталось у него с личным мотивом: верный и заботливый друг, он считал необходимым вернуть В.Д. Набокова к активной деятельности не только из дружеской близости к нему, а и потому, что очень высоко ставил моральный авторитет, которым Набоков пользовался в России… само собой разумелось, что если газета осуществится, я должен стать рядом с Набоковым — нас связывали узы двадцатилетней, совместной и согласной общественной деятельности и все крепнувшей безоблачной дружбы. За неимением у В.Д. редакторского опыта… оставить его одного было по меньшей мере некорректно».
Будущие сотрудники искали название для новой газеты, созвучное прежней «Речи». Младший Владимир Набоков предложил назвать газету «Слезы». В.Д. Набоков предлагал название «Долг», имея в виду долг перед Россией. Газета вышла под названием «Руль». Выход первого номера совпал с поражением Врангеля и новой эвакуацией из Крыма. Примерно в то же время наметился и раскол в кадетской партии. Милюков призывал отказаться от надклассового характера партии и сблизиться с эсерами — он тянул партию влево, и часть кадетов пошла за ним. В.Д. Набоков остался верен прежним кадетским идеалам.
Летом отец и сын Набоковы заключили пари. Разговор зашел у них как-то о романе Ромэна Роллана «Кола Брюньон», книге, написанной старинным языком, изобилующим аллитерациями, ассонансами, внутренними рифмами, игрой ритма: говорили о том, как трудно такую книгу переводить. Лоди сказал, что берется перевести эту книгу на русский, сохранив всю игру языка и стиля. Вот тогда и было заключено пари.
В Кембридже Лоди много работал в ту пору над переводами английской поэзии. Он переводил Руперта Брука, О. Сэлливэна, Теннисона. Теперь прибавился перевод повести Роллана, которую он решил окрестить «Николка Персик».
И все же главным увлечением В.В. Набокова в ту пору оставались русская литература и русский язык. «Из моего английского камина, — вспоминал он впоследствии, — заполыхали на меня те червленые щиты и синие молнии, которыми началась русская словесность. Пушкин и Толстой, Тютчев и Гоголь встали по четырем углам моего мира».
Однажды на книжном развале он купил у букиниста четырехтомный словарь Даля. Четырехтомник этот стал его любимым чтением и позднее путешествовал за ним по свету, с неизбежностью размещаясь на рабочем столе или близ кушетки вместе с пепельницей и пачкой сигарет. Курил он беспрерывно…
В августе Набоковское семейство (вместе с бабушкой Марией Фердинандовной) перебралось в Берлин и поселилось на окраине города, в Грюневальде (по грюневальдскому лесу и нынче бродят тени набоковских