— Надо бы тех, кто занимался созданием и обучением этой модели… — произнес наконец Рагаман.

Хойстер кивнул. Он пробежал сообщение, принесенное телефонисткой.

— До командного отсека доберутся примерно через час, — сообщил он. А потом поднял голову и добавил — Завтра в совещании примут участие Макросс и ван дер Войт.

— Завтра? — Пирксу показалось, что он ослышался.

— Да. Конечно, здесь их не будет. По телевидению. Прямая связь. Вот депеша.

— Однако! Какое сейчас запаздывание? — спросил кто-то.

— Восемь минут.

Раздались голоса:

— Как это они себе представляют? Мы что, каждую реплику будем ждать до бесконечности?

Хойстер пожал плечами.

— Приходится подчиняться. Естественно, это будет неудобно. Выработаем соответствующую процедуру.

— Значит, делаем перерыв до завтра? — спросил Романи.

— Да. Собираемся в шесть утра. К этому времени будут пленки из командного отсека.

Пиркс обрадовался, когда Романи предложил ему ночлег у себя. С Сейном встречаться не хотелось. Он прекрасно понимал, что того побудило так себя вести, но одобрить не мог. Не без труда расквартировали сыртян, и в полночь Пиркс наконец остался один в крохотной комнатенке, служащей Романи библиотекой и кабинетом. Одетый, он повалился на раскладную койку, втиснутую между теодолитами, и, положив руки под голову, почти не дыша, лежал, глядя в потолок.

Странное дело, там, на людях, он переживал катастрофу несколько отстраненно, как один из многих свидетелей; не чувствовал себя причастным к ней даже и тогда, когда улавливал в вопросах неприязнь и недоброжелательство — витающее в воздухе подозрение, что чужак хочет оттеснить местных специалистов, — даже когда Сейн начал подкапываться под него; все это происходило где-то вовне и казалось нормальным: в подобных обстоятельствах так и должно быть. Он готов был отвечать за свой поступок, но, конечно, в разумных пределах, виновным в происшедшем он себя не считал. Катастрофа потрясла его, однако он не утратил спокойствия, до самого конца в нем жил наблюдатель, сохранявший некоторую независимость от событий и видевший, что они складываются в систему; при всей непонятности они поддавались анатомированию — расчлененные, застывшие в ракурсе, приданном им процедурой совещания. Теперь же все рассыпалось. Он лежал, а перед глазами проходили картины катастрофы, с самого начала: телеэкраны, на них вход ракеты в атмосферу, торможение, переключение двигателей; Пиркс как бы находился одновременно и в зале службы контроля и в корабле; он чувствовал глухие удары и мелкую частую дрожь, пробегающую по килю и шпангоутам, когда выключается главный двигатель и включаются бороводородные, и басовитое гудение, говорящее о том, что турбонасосы гонят топливо, а затем торможение, величественное, медленное ниспадание кормой вниз, незначительные боковые поправки. И вдруг — внезапный гром: это в дюзы снова рванулась мощность главного двигателя; вибрация, дестабилизация; ракета, раскачивающаяся, как маятник, как пьяная башня, прежде чем рухнуть с высоты, — уже беспомощная, уже мертвая, неуправляемая, летящая камнем вниз, и — падение, взрыв, а он был везде. Он словно бы стал борющимся кораблем и, болезненно осознавая полную недоступность, абсолютную закрытость случившегося, все время возвращался к тем критическим долям секунды, пытаясь понять, что же отказало. Успел или не успел Клейн перехватить управление, теперь уже значения не имеет. Служба контроля, в сущности, работала безукоризненно, хоть ребята и шутили, но это могло показаться непозволительным или сухарю, или человеку, сложившемуся в те времена, когда всегда приходилось быть начеку. Рассудком он понимал, что в их легкомыслии ничего плохого нет. Он все еще стоял у наклонно нацеленного в зенит окна, в котором искрящаяся зелень бороводородной звездочки в мгновение ока погасла в страшной, солнцеподобной вспышке пульсирующего атомного пламени, вырвавшегося из уже начавших остывать дюз (и поэтому тоже нельзя давать внезапно полную мощность); сперва ракета, словно язык колокола, раскачиваемого безумцем, наклонилась всем своим невероятно длинным телом; она была так огромна, что, казалось, уже сами размеры, громадность оберегают ее от всех опасностей, — так, должно быть, век назад думали пассажиры «Титаника».

И вдруг все погасло, точно при пробуждении. Пиркс встал, умылся, открыл несессер, вынул пижаму, ночные туфли, зубную щетку и в третий раз за сегодняшний день увидел в зеркале свое — но словно бы чужое — лицо.

Между тридцатью и сорока — ближе к сорока, вступаешь в полосу тени — и уже приходится соглашаться на условия контракта, которого ты не подписывал и мнения твоего о котором у тебя не спрашивали, и тут осознаешь: все, что обязательно для других, относится и к тебе, исключений из этого правила не бывает; хоть это и противоестественно, но придется стареть. До сих пор втайне от тебя старело тело, сейчас этого уже недостаточно. Необходимо твое согласие. Человек молодой в качестве правила (нет, основы!) игры принимает собственную неизменность: я был ребенком, потом подростком, но теперь я стал самим собой и таким останусь. Эта нелепая вера является основой бытия. А открыв беспочвенность этой уверенности, вначале больше удивляешься, чем пугаешься. Возмущение, рождающееся при этом, настолько велико, словно ты вдруг прозрел и понял, что игра, в которую тебя втянули, жульническая. Ведь уговаривались совсем о другом; после удивления, гнева, сопротивления начинаются долгие переговоры с самим собой, с собственным телом, суть которых можно определить так: несмотря на то что физически мы стареем постепенно и незаметно, свыкнуться с этим непрерывным процессом невозможно. Сперва настраиваешься на тридцать пять, потом на сорок, точно собираешься на этом остановиться, а потом, при следующей проверке, приходится опять разрушать иллюзии, но тут наталкиваешься на такой отпор, что в задоре прыгаешь чересчур далеко. Мужчина, достигший сорока, начинает вести себя так, как, в его понимании, ведут старики. Единожды признав неизбежное, продолжаешь игру с угрюмой ожесточенностью, в возмущении удваивая ставки: пожалуйста, коль мне ставят это гнусное, жестокое условие, раз вексель должен быть оплачен, раз я вынужден платить, несмотря на то что не обязывался, не хотел, не знал, получай больше, чем я должен! — с помощью этого принципа (хоть и смешно его так называть) пытаешься переиграть противника. На, получай, посмотрим, может, ты испугаешься! И хотя пребываешь в полосе тени, почти уже за ней, в фазе потерь и сдачи позиций, все еще борешься, то есть противишься очевидному, и благодаря этой суматошной борьбе психически стареешь скачкообразно. То перетянешь, то недотянешь, и вдруг обнаруживаешь, как всегда слишком поздно, что сражение это, все эти отчаянные прорывы, отступления, обманные марши были несерьезны. Ведь, старея, человек ведет себя как ребенок, то есть отказывается согласиться с тем, на что его согласия не требуется, ибо так было всегда, и тут нет места ни спорам, ни борьбе — борьбе, изрядно насыщенной самообманом. Полоса тени еще не memento mori[3], но во многих отношениях эта позиция куда хуже, так как с нее уже ясно видно, что обилия возможностей больше не существует. То есть то, что ты имеешь сейчас, уже не является обещанием, ожиданием, вступлением, трамплином для больших надежд, поскольку ситуация незаметно изменилась. Казавшееся подготовкой было бесповоротной действительностью, вступление — самой сущностью, надежды — иллюзиями, а необязательное, преходящее, предварительное и не стоящее внимания — подлинным содержанием жизни. Ничего из того, что не исполнилось, наверно, уже не исполнится, и с этим надо примириться — молча, без страха, а если удастся, без отчаяния.

Для космонавта, более чем для кого другого, это возраст критический, поскольку в этой профессии всякий, кто не обладает абсолютным духовным и физическим здоровьем, ни на что не годен. У физиологов порой прорывается, что требования, которые ставит космонавтика, слишком высоки даже для самых здоровых людей; отстав от группы лидеров, человек теряет сразу все. Врачебные комиссии безжалостны, но это необходимо: нельзя допустить, чтобы, ведя ракету, человек умер или свалился с инфарктом. Людей, казалось бы, полных сил, вдруг списывают; врачи настолько привыкли ко всяким уловкам, к отчаянной симуляции здоровья, что, даже если она раскрывается, это не влечет за собой никаких дисциплинарных или тому подобных мер; почти никому из переступивших порог пятидесятилетия не удается удержаться в пилотах. Перегрузки пока остаются самым опасным врагом мозга; возможно, через сто или тысячу лет положение изменится, но сейчас мысль о вынужденной отставке отравляет порой целые месяцы полетов каждому, кто вступил в полосу тени.

Клейн принадлежал к младшему поколению космонавтов, а Пиркса молодые называли (и он это знал)

Вы читаете Ананке
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату