Он, ну врач, зашить собирался или промыть, а я шлепнулась.

– А он на что был? То есть, получается, ты через него сотрясение получила?

Она, со своей бытовой сообразительностью, тут же попала в самую точку.

– В суд, что ли, ты на него подашь? – покривился отец.

– А вот и подам! Как фамилия?

– Брускин. Брускин, – торопливо и радостно подсказали мои сопалатницы. – Брускин Давид Давидович.

– Я с ним поговорю еще, с Брускиным этим. Он здесь?

– Нет, – сказала я. – Его теперь долго не будет.

– Дождемся, ничего. Брускин! Это надо?! Что ни врач – жид! Когда это закончится, скажите?

Господи, как ее теперь остановить? – думала я. – Ведь подумают, что для нее и в самом деле важно, что Давид Давидович – еврей. Не это ей важно, ей важен собственный гнев, независимо от повода, которым он вызван. Он для ее дряблого характера необходим, если использовать медицинское сравнение (раз уж – больница), как адреналин для дряхлого сердца.

– А при чем тут жиды, извините? – приподнялась в углу палаты худая, бледная, вернее, бледно-смуглая женщина.

Я знаю эту характерную смуглость.

– Вечно ты… – шепотом сказала я матери.

Она усмехнулась.

– При чем? А при том, что видите, что с человеком сделали?

– Жиды? – спросила женщина, не сводя с матери глаз.

Мне бы стало очень не по себе от такого взгляда, но мать спокойнехонько выдержала – на радость, на потеху всем.

– Я не про вас имею в виду, а про вашего Давида Давидовича, – отчеканила она, молодея ямочками на щеках.

– А он мой?

– А чей же еще?

– Странно… – сказала женщина.

– Чего тебе странно-то? Чего странно? – бодро звала ее на бой моя мама.

– Странно, что у такой девушки такая мать, – сказала женщина и легла.

– Уйдешь ты или нет? – прошипела я матери.

– А какая мать-то? – откликнулась она, не обратив на меня внимания. – Какая? Обозвать хочете? Так обзовите, валяйте! Посмотрим, кто кого лучше обзовет! Вонючка жидовская! – показала она пример.

Тут даже сопалатницы, как ни рады были развлечению, а почувствовали: нехорошо. Кто-то что-то произнес вполголоса.

– Дура! – закричала я. – Пошла прочь! И не приходите ко мне вообще! Дебилы!

– Сама дебилка! Ничего, не смертельная, отлежишься – сама домой припрешься! За нее переживают… – всхлипнула мать, – а она…

И пошла из палаты.

Отец пожал плечами.

Понимал: говорить нечего.

Пошел, думая о субботней бутылке водки.

Хорошо, когда человеку каждую неделю есть чего ждать.

Я сказала той женщине:

– Простите ее.

– Вы кому?

На мне, что ли, она выместить хотела?

– Я простила, – вдруг послышался ее голос. – Давно. Еще до того, как меня оскорбили. Я заранее давно всех простила, хоть и не христианка. Иначе невозможно жить.

Женщины в палате молчали. Они бы и рады встрять в разговор, да не поняли его смысла. Это не ихний язык, не ихняя речь, а мы, две, которые могли бы поговорить по душам, – не можем поговорить по душам.

А может, это был наш скромный трусливый обыватель, тихий, робкий? Ему просто повезло. Ну, например, брат оказался воротилой и приютил его в своем деле, в каком-нибудь коммерческом аппендиксе, где, однако, даже растяпистый скромняга сумел прибрать кой-чего к рукам – и даже машину вон какую купил. Бывают же от одних родителей совершенно разные дети, мы с братом тому пример. Итак, он возомнил, что стал совсем другим. Он едет на машине, он катит на машине, крутя одной рукой руль, а второй откупоривая банку пива – не желая даже пить, но для демонстрации самому себе собственной лихости. Пиво быстро ударяет в его слабую голову. Банка пуста, он открывает окно, успевает увидеть (трусливые люди остры на глаз) симпатичную женщину с печальным умным лицом, которую он не обманет ни машиной, ни смелостью первого порыва, которая посмеется над ним, разгадает его спрятанную робость, он заранее злится на нее и, как бы говоря: «Да не нужна ты мне, между прочим!» – швыряет ей в лицо банку.

И жмет на газ, скрываясь.

Конечно, потом он пожалеет о своем поступке – не признаваясь сам себе.

Он будет шпынять себя.

Он будет ждать милицию.

Он уже уверен, что убил эту женщину.

Читая газеты, он ловит себя на том, что сперва просматривает рубрику происшествий.

Это становится наваждением.

Каждый день, каждый вечер проезжает он мимо злосчастной остановки. Сперва – трусливо, быстро. Потом – медленно, всматриваясь. Вон какая-то девица руку подняла, прельщенная его двуспальным автомобилем, но он – мимо.

Нет этой женщины. Убил.

В крайнем случае – изувечил. В лучшем то есть. Или – в худшем? Он не знает. У его шустрого брата много знакомых врачей. Через них он осторожно, шажок за шажком, выведывает: не было ли такого-то случая?

Был!

Женщина лежит во Второй горбольнице с тяжелой травмой, именно после попадания банки в голову.

Так, думает он. Ясно, думает он. Если я не приду к ней сам, она придет ко мне. С милицией, с прокурором, со служебно-разыскными собаками… Собаки набросятся, будут терзать. Он терпеть не может собак. Потом его будут пытать на допросах. Его пошлют на лесосеку в пятидесятиградусный мороз, он идет в колонне, шаг вправо, шаг влево – считается побегом, он оступился, шагнул в сторону, выстрел, он умирает – молодой, красивый, любящий жизнь…

И вот он покупает фрукты, цветы – и идет в больницу.

Он идет пешком, как простой человек.

Он идет, словно на покаяние, словно к мощам, а к мощам именно идут, а не едут на красивых машинах.

Является.

– Здравствуйте…

– Здравствуйте. Вы кто?

Он мнется, в глазах его ответ, как в анекдоте про собак: «Да я так… погулять вышел…»

– Вы встаете? – спрашивает.

– Иногда. Часто иногда.

– Это как? – пробует улыбнуться он. – Или иногда – или часто.

– А я часто иногда.

– Да?.. Может, посидим там? В коридорчике?

– А кто вы?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату