Вот и прекрасно. Алексей никогда не думал, что станет радоваться тому, что женщина его забудет, но сейчас радовался. Остается только надеяться, что счастье Катрин продлится долго. Алексей в это не верил – по его мнению, была у Катрин некая обреченность к одиночеству, – но от души желал, чтобы его жутковатая и обольстительная преследовательница перестала таить на него обиду.
С этой мыслью он свернул в обход Большого Каменного театра. Сзади донесся стук копыт, скрип колес. И снова сходство того вечера и этого поразило Алексея!
Карета остановилась. Теперь Алексея нагонял какой-то спешащий человек.
Алексей с вызовом обернулся.
Он был уверен, что это окажется снова «камеристка», но шаги оказались тяжелые, мужские.
На него надвигалась высокая фигура. Что-то знакомое было в очертании широких, сутулых плеч, в медвежьей осанке и кряжистости.
Да ведь это кучер. Тот самый кучер той самой кареты.
Алексей вздохнул. Ну что, все начинается снова?! И что он еще может сказать, кроме – нет, никогда, ни за что?
Он ждал, что кучер замедлит шаги, но тот, кажется, и не думал останавливаться – шел все так же размашисто и напористо. В этих шагах почудилось Алексею что-то неотвратимое, как в поступи судьбы. Поздно осенило его опасение, предчувствие беды было несвойственно этому смелому, порой безрассудному человеку... А впрочем, он уже не успел бы увернуться, даже если бы захотел.
Кучер, не замедляя шага, схватил Алексея могучей ручищей и дернул к себе, а другой рукой ткнул ему под ребро короткий плоский нож.
И пошел себе дальше, оставив Охотникова стоять, согнувшись, ловя открытым ртом глотки воздуха, глотки жизни.
Через мгновение Алексей упал.
Спустя полчаса на него наткнулся квартальный надзиратель – ретивый служака, из числа тех, кто пришел в петербургскую полицию еще при незабвенном главном полицмейстере Николае Петровиче Архарове и оказался подобающим образом вышколен, а потому должность свою исправлял со рвением. Разглядев, что в осенней мокряди валяется человек приличный (Алексей, по случаю выхода в театр, был во фраке и рединготе, рядом лежал цилиндр), учинил шум, кликнул извозчика.
Алексей был в сознании и смог сказать свой адрес. Когда раненого укладывали в повозку, он вдруг взялся пылающей рукой за руку квартального и угасающим голосом проговорил, глядя строго, но уже незряче:
– Ни за что. Никогда...
И лишился чувств.
Никто не знал, что делать. Ерофеич, конечно, послал за княгиней Голицыной, но Алексей отказался переезжать к ней в дом и молчал о том, кто его ранил. Сочли, что он был на дуэли, и остереглись вызывать врача, ибо дуэли карались законом. Поминутно теряя сознание, Охотников потребовал от своих домашних молчания. Только тогда послали за полковым лекарем, который был дружен с Охотниковым и знал кое-что о его сердечных делах. Впрочем, кто об этих делах только не знал!
Алексей был убежден, что скоро поправится, что рана не слишком значительна и опасна. Однако врач смотрел на дело куда более мрачно. Он откровенно сказал, что все решится не позднее чем в три недели: либо наступит улучшение, либо такое ухудшение, от которого Охотников уже не оправится.
Алексей надеялся, что слух о его ранении не дойдет до Елизаветы. И решился ничего не сообщать ей. Превозмогая слабость, написал, что здоров, что не надо верить слухам, – и лишился сознания. Слова были в письме бодрые, исполненные надежды, однако почерк – дрожащий, неуверенный... Охотников решил не отправлять письма. Либо через три недели Елизавете не о чем будет тревожиться, либо... Ну да ничего, Бог милосерд, надо уповать на него!
Но его кузина поступила по-своему. Она тоже не нашла в себе сил рассказать императрице о случившемся, но опустила письмо в обычный Елизаветин «почтовый ящик». И приложила еще записочку от себя: «Он ранен на дуэли».
Вскоре в доме на Сергиевской появился Франк, помощник лейб-медика. Его послала Елизавета.
Она не поверила в дуэль. Она могла предположить все, что угодно, и догадалась о покушении правильно. Но нашла силы молчать, затаиться. Она знала, что ее жизнь и здоровье – это жизнь и здоровье ребенка. Она не могла ринуться к Алексею, хотя увидеть его ей хотелось больше всего на свете. Она послала доктора, хотя Франку было глубоко неприятно являться посыльным этой «преступной страсти», как он выражался про себя. Но долг и честь обязывали его не отказывать в помощи, а главное – не выдавать врачебной тайны. Он согласился с выводами коллеги, военного доктора, привез Елизавете это известие и сумел убедить ее набраться терпения.
Больше навещать раненого Франк не стал – полковой лекарь был знатоком своего дела. Однако Наталья приезжала к кузену чуть не каждый день, и чуть не каждый день в «почтовом ящике» появлялись ее записки, так что у Елизаветы был хотя бы подробный бюллетень о состоянии здоровья возлюбленного.
Увы, вести оказывались неутешительны. Теперь можно было увериться в том, что раньше только опасливо предполагали: убийца воспользовался не только клинком, но и ядом. Улучшения не наступило, Охотников умирал – и знал, что умирает.
...Елизавета больше не могла ждать, больше не могла не видеть Алексея. Она послала Голицыну предупредить о своем приезде. Время было назначено – девять вечера. Охотников стал просить, чтобы его переодели в парадный мундир. Но пока надевали красный супервест, он несколько раз терял сознание от боли, вдобавок крючки невозможно было застегнуть из-за повязки.
Комнату убрали цветами – каждый день их присылали по просьбе императрицы.
Елизавета приехала одна.
При виде лица Алексея она впала в какое-то оцепенение. Надежда, которую она все эти дни лелеяла в своей душе, рухнула мгновенно, окончательно! Елизавета даже не могла плакать... а впрочем, это было только к лучшему.
Алексей мучился в жару и с трудом находил слова, чтобы хоть как-то успокоить возлюбленную.
– Не плачь надо мной, – говорил он. – Наша любовь была обречена, нам бы не дали... не дали быть вместе... Мы оказались созданы для горя, но я узнал счастье и умираю счастливым. Благослови тебя Бог за то, что ты есть, что наш ребенок будет жить вместо меня. Только оставь мне что-нибудь на память!
Елизавета схватила ножницы, лежащие на комоде, и без раздумий отрезала длинную белокурую прядь.
Когда она уехала, провожавший ее доктор запер калитку и вернулся в дом. Старый слуга стоял на коленях в столовой и тоскливо бормотал молитву, то и дело отбивая земной поклон.
– Господи, помилуй раба твоего Алексея! – донеслось до слуха доктора.
Нет, молитвы были напрасны, как и все остальное. И тихий плач кухарки, доносившийся из глубины дома, уже не мог никого разжалобить.
Доктор вошел в комнату, освещенную одной только свечой, и вгляделся в лицо лежавшего на диване человека. Он был в красном парадном мундире кавалергарда. Мундир оказался расстегнут: слишком уж толстая повязка стягивала тело человека, крючки не сходились.
Но даже и эта повязка вся была пропитана кровью...
Казалось, раненый без памяти. Глаза закрыты, бледные пальцы стискивают прядь тонких пепельных волос. Доктор вспомнил шаль, накинутую на голову уехавшей дамы. Прядь такая длинная... а вдруг кто-то заметит, что у императрицы срезаны волосы?
А впрочем, доктор знал, что для нее это уже не имеет никакого значения.
Ничто вообще не имело теперь значения! Кроме, может быть, жизни ребенка, который вот-вот родится.
Одна жизнь уйдет, другая возникнет. Так бывает всегда. Так будет всегда. И слава богу!
Доктор осторожно взял свободную руку кавалергарда и попытался сосчитать пульс. Запястье было влажным от холодного пота, пульс почти не прощупывался.
Он склонился к раненому. Боже, какие тени залегли вокруг его век, как обметало губы! За несколько минут лицо сделалось неузнаваемым.