— Сидеть! — грозно приказал Васька и топнул ногой.
Дружок ткнулся мордой в пропахшие солидолом сапоги.
— Сидеть! Не буду же я в упор…
Васька пнул Дружка сапогом, острая боль на мгновение лишила собаку сознания. Дружок перевернулся на спину. Но через мгновение вскочил и опять ткнулся в сапоги. Не доверял он сейчас хозяину, неладное тот затеял, иначе б не ударил, не пятился от него… Ведь поначалу-то, после работы, он был ласковым, а когда кормил, то и разговаривал долго. И вдруг переменился…
И тут до его чуткого уха со стороны сада донесся знакомый зов:
— Дружок! Дружок! Дружок!
Голос у Людки дрожал, дочь, чувствовал Васька, кричала на бегу, задыхаясь.
Дружок повернул голову на крик, перестал скулить и забыл про боль в боку. Вот оно, спасение!
— Учуял? — недовольно сказал Васька. — Ну беги, беги к ней… Беги…
Дружок вильнул хвостом, оттолкнулся что было силы задними лапами и рванулся…
Когда рассеялся дым, довольный Васька сплюнул через губу:
— Порядок.
…Васька мял подбородок и виновато смотрел себе под ноги.
— Понимаешь, — закончив рассказ, подытожил он, — после я подумал: зря убил Дружка. Можно б было кому и вправду отдать, а прибежал бы, черт с ним, пусть бы оставался. А так — будто и девчонку ранил. Ревет, жалко, говорит. Не нужен, говорит, мне твой волкодав, Дружка никто не заменит… Жестокий, говорит, ты человек, не люблю я тебя больше. — И он, как бы оправдываясь, вдруг горестно выдохнул: — А я-то добрым себя считал…
— Пойди извинись, — посоветовал я Ваське Хомяку.
Он поднял на меня удивленные глаза.
— Перед кем?
— Перед ней, Людкой.
— С ума сошел? Это как — перед дочерью извиниться? Да она после этого на горб мне сядет. Чуть что — капризы, плакать начнет: отец-де слез моих боится. Не! Детей нужно в строгости держать, чтобы родителей уважали.
— Но она ведь уже заявила: «Не люблю тебя…»
— Можа, ремня ей дать, а? Лупка, что бы там ученые ни говорили, — лучшее средство…
— Пойди извинись. Ты прав: ранил ты Людку. В душу.
— Насчет души вот что скажу. Я тебя пацаном еще помню. Первым живодером в деревне был. Котят закопать — кого звали? Тебя. Воробьев разорять под соломенной стрехой, чтобы крышу не растаскивали, — кто мастер был? Ты. Верно?
— Был такой грех.
— Однако душа твоя осталась в целости, насколько я знаю. Да и не ты ли как-то говорил: козявку теперь жалко обидеть… Я сам такой жа…
— А Дружок?
— Но за шесть лет я его пальцем не тронул!
— А потом убил. Это еще хуже.
— Не оправдываю я себя! — вскипел Васька. — Случилась промашка! Но Людка-то, Людка! Вот это отмочила: «Не люблю…» А я ей — подарки: платья, юбки, кофты… А она, глядишь, однажды тоже заявит отцу, как Женька, старший сын. Тот как-то на праздник приехал с дружком, сели они за стол, бутылку поставили, а меня не зовут. Ну, я без приглашения сел. А Женька заявил: «Отец, не мешай нам беседу вести». Во, черт? Где это только его этому воспитали?.. Так что мне делать?
— Иди извинись. — Я взялся за ручку ведра. — Всего доброго.
Хорошаевка спокойно готовилась ко сну.
Лаяла просто так Пальма Федора Кирилловича.
Плакала, должно быть, Людка.
Терзался в своей неправоте Васька Хомяк.
15
— Здравствуйте вам!
Это я в гости заявился к Никите Комарову.
Никто не отозвался, только черно-белый кот, дремавший на загнетке, посмотрел на меня одним глазом и опять зажмурился.
— Есть кто? — уже громче спросил я.
Тишина. «Во дворе, может, пойду-ка туда загляну».
Выхожу — так и есть. Никита красит наличник темно-синей краской. Заканчивает.
— Здравствуйте!
— О, здоров, здоров!
Никита поставил банку с краской на завалинку, протянул правую руку, поджав пальцы — они были вымазаны. Как бы извиняясь, сказал:
— А я тут, понимаешь, покрасить решил. Погода стоит теплая, чего, думаю, краске пропадать, дай подновлю наличники… А ты в хату заходил?
— Заходил. Вас и обокрасть так можно.
— Э-э, молчи. Что там красть? Телевизор? Так он у нас старый, счас вон больших все понакупили… Я-то слышал, что дверь хлопнула, да думал, это ветер.
Маленький, худенький Никита (что время с людьми делает — когда-то он мне казался мужиком в теле!) докрашивал наличник, я осматривал его хату.
— Вы, смотрю, пристройку сделали?
— Да, сделали. Летося Володька приезжал, ну мы и поставили. И Виталька маленько пособлял. Все строются, а мы чем хуже?
При этом Никита довольно улыбнулся. Был он уже без зубов, полысел до макушки, дышал тяжело — то ли от самосада, то ли старость уже подошла.
Слыл в деревне Никита Комаров чудаком. И не без причины.
С войны он вернулся с покалеченной правой ногой — сантиметров на десять короче левой. Были еще какие-то ранения, и комиссия хотела дать ему вторую группу инвалидности. Никита воспротивился, зашумел: «Никакой я не инвалид! Чуть прихрамываю, но весь целый!» Члены комиссии растерялись: впервые такого встречают. Ему что, неохота пенсию большую получать? Стали уговаривать: «Мы вам, рядовой Комаров, временно вторую группу даем». — «Нет и нет, — кричал Никита, — если и согласен, то только на третью. Да меня баба на порог не пустит со второй группой. Можа, скажет, ты негодный мужик теперь».
Удивил и рассмешил членов, медицинской комиссии Никита. Согласились в конце концов с его желанием.
В армии Никита немножко сапожничать научился. Инструмент, понятно, после демобилизации с собой прихватил и сразу же открыл у себя на дому мастерскую. Не ровня он был Федору Кирилловичу, мастеру отменному, работавшему тогда по патенту. Но заказов к Никите поступало больше. И никакого секрета в том не было: почти не брал платы Никита, всю деревню за «спасибо» обслуживал: валенки подшивал, ходоки, ботинки, завалявшиеся у кого-то на чердаке и нечаянно найденные, подковки привинчивал к сапогам старых фронтовиков. Вот только новую обувь не шил — боялся испортить материал. За новой к Федору Кирилловичу ходили.
А сын Никиты Вовка, ровесник мой, тем временем в галошах стоптанных бегал.
Привез с войны Никита и машинку для стрижки волос. Вот уж зажили мужики хорошаевские! Не надо было перед праздником в район ездить в парикмахерскую. Пойди к Никите — живо подстрижет. Еще и побриться даст своей заграничной бритвой.
Особенно нам, мальчишкам, повезло. Раньше чем нас подстригали? Овечьими ножницами. Кое-как.