Постепенно для Нины эти встречи, эта взаимная дрожь, это ощущение под пальцами угловатых плеч Брюсова, скольжение ее раздевающих ладоней по атласному сукну его знаменитого сюртука стали своего рода наркотиком. Она и прежде баловалась морфием и кокаином, продолжала и сейчас, потихоньку приучала к этому и своего демонического любовника, а потом уже и перестала различать, что на нее действует сильнее — его присутствие, шприц морфия или щепотка кокаина. Страсть пылала тем сильнее, чем больше было принято зелья и чем качественней оно оказывалось. От восторга бытия Нина начинала рыдать…
«В янтарно-черных прекрасных глазах зажигались золотые искры начинающего разгораться огня, от них становилось тоже тепло и приятно.
Черный сюртук, пропахший насквозь моими духами и просоленный моими слезами о «невозможном», однажды в негодовании выкинула на мороз жена его. Но, как всегда бывает в жизни, в трагедию вкрался комический элемент: она по ошибке выкинула старый, не тот!»
Да, законным супругам обоих любовников тяжко приходилось. С женой Брюсова все понятно; Сергей Кречетов ненавидел его как соперника издательского, а теперь еще и как любовника жены, «которая сейчас на каждой складке платья носила ненавистный ему дух. „От тебя слишком пахнет „Скорпионом“ и его присными“, — говорил он злобно.
Нина не обижалась, она считала мужа, с его новой любовью к актрисе Лидии Рындиной, убогим. Подумать только, он уверял, что женщина должна быть женщиной во всем! И когда Нина ехидно хихикала:
— И в глупостях? И в пристрастии к фарфоровым собачкам?
Он кивал:
— Даже и в этом. Это женственно, по крайней мере.
От «мещанства» мужа Нина бесилась. Он ее положительно (и отрицательно тоже!) не понимал! Она должна была непременно балансировать на лезвии бритвы — на которое возвел и поставил ее Брюсов. Конечно, одурманенное наркотиками сознание строило совершенно иные картины их жизни, далекие от реальности. И она искренне верила в те сцены, которые Валерий разыгрывал перед ней… а может быть, как и положено всякому актеру перед благодарной аудиторией, не просто входил в образ, но и жил в нем.
«В январе подступила к сердцу такая невыносимая тоска, что я решила умереть.
Я сказала однажды Брюсову:
— Ты будешь скучать, если я не приду к тебе больше никогда?
Он не ответил и спросил:
— А ты найдешь второй револьвер? У меня нет.
(Поверит ли кто-нибудь, что в зените своей славы, холодный, бесчувственный, математически- размеренный в жизни, Брюсов написал:
Действительно, спустив свой хаос с цепи в те годы, ничего не желая, жаждал упиться мигом экстатической смерти.
Потом, гораздо позднее, он звал меня два раза умереть вместе, и я не могу себе простить, что в 1901 году не согласилась на это…)
— А зачем же второй?
— А ты забыла обо мне?
— Ты хочешь умереть? Ты… ты? Почему?
— Потому что я люблю тебя».
Бес его знает, Брюсова, сказал ли он это потому, что нет ничего слаще для влюбленной женщины слышать, что за нее готовы душу в ад отправить, или в самом деле в ту минуту он так чувствовал. Впрочем, Брюсов искренне верил, что для слова «любовь» нет другой рифмы, как «кровь». Это стихотворение он напишет позднее, уже после того, как расстанется с Ниной, однако его кредо «amor condiss nai ad una» — «любовь ведет нас лишь к одному» — оставалось неизменным во все периоды его жизни, любил ли он Нину Петровскую, или Надежду Львову, свою следующую жертву… именно смертельную жертву! — или кого-то другого, именно поэтому он выбрал эту строку эпиграфом для стихов, которые впервые зародились в его замыслах во время встреч с Ниной, заговорившей о револьвере.
«Стремление к чему-то небывалому, невозможному на земле, тоску души, которой хочется вырваться не только из всех установленных норм жизни, но и из арифметически точного восприятия пяти чувств, — из всего того, что было его „маской строгой“ в течение трех четвертей его жизни, — носил он в себе всегда, — потом, через много лет, когда остынет в ней все, что только могло остыть, напишет Нина. — Разве не стоном звучат эти строки:
Влеки меня, поток шумящий!
Бросай и бей о гребни скал.