– Ах, какая безвкусица, – развздыхался тонко чувствующий скифский граф и, вытянув часы из кармана, так близко поднес к глазам, что, не будь стекла, стрелками бы их выколол. – Уже пять минут первого, я опаздываю.
С этими словами он поискал шляпу, оглядел ее, сощурясь, снаружи и изнутри слабыми своими глазами – та ли, и столь же неуверенно надел, словно сомневаясь, его ли это голова.
– Куда это он опаздывает? – поинтересовался кто-то из оставшихся.
– В «bain cosmetique de lait»,[112] – отозвался Дебри не без ехидства.
– Вы шутите? – удивился Иштван. – Не купается же он, как женщина, в молоке?
– Вот именно: молоко смягчает кожу и изощряет ощущения. Одно время он исключительно в мясном бульоне купался для утончения нервной системы и успел уже утончить ее настолько, что на «Моисее» Россини всякий раз в обморок валится в патетических местах наравне с дамами.
– «О, в шкуре барсовой Арпад…»[113] – с глубоким вздохом проскандировал Миклош рокочущим своим басом.
Гости между тем приходили, уходили, – общество на балконе непрерывно обновлялось, и остающиеся злословили о только что ушедших. Так уж оно принято.
Прежде других отбыл северный князь. Дебри тотчас и про него выложил забавную историю.
– Встречает на днях перед российским посольством казака – тот как раз с коня слезал. Казак ему: «Ну- ка, мужик (у казаков все мужики, кто пеший или без ружья), – ну-ка, ты, говорит, иди коня подержи, пока я вернусь», – и бросает поводья. Князь послушно берет, а казак – в подъезд. Посольские увидели это из окон и в ужасе все навстречу ему по лестнице: «Побойся бога, что ты делаешь! Его сиятельство заставляешь лошадь свою держать!» Тот, сердешный, чуть со страху не помер, хлоп перед князем на колени, не губите, мол, лучше уж сто плетей. А князь Иван два золотых вынул – и ему: «На, голубчик, не бойся и вперед держись таким же молодцом!»
Кто нашел это смешным, кто – достойным восхищения. Лорд заявил, что это одно оригинальничанье, опрокинул стул, перешагнул через колени троих впереди сидящих и, заложив руки назад, в карманы фрака, отыскал глазами на столике свою шляпу, ткнул в нее голову и удалился.
– Вот, пожалуйте, уже и обиделся. Благородный лорд полагает, что оригинальничать – его исключительная привилегия. Слышали о последней его выходке, гастроли в театре Гаете? – обратился Дебри к Рудольфу и, не дожидаясь ответа, продолжал: – Вот уж забавно так забавно. Вы видели там, конечно, «Прекрасную молочницу» – премиленький тот водевильчик, который недавно фурор такой произвел. Там трогательная очень роль у медведя: его охотник преследует и убивает после долгого единоборства. Медведь растягивается на сцене, а победитель садится прямо на тушу и исполняет веселые куплеты, – их сейчас все гамены[114] распевают. Так вот, этот взбалмошный лорд уговаривает директора Гаете позволить выступить за медведя ему. Тот соглашается. Лорда зашнуровывают в шкуру, он рычит, бродит вперевалку на четвереньках, головой мотает: бесподобно. Выходит охотник. Медведь – на дыбы; тот – на него. Лорд – хвать его медвежьей своей лапой по руке: охотник нож и выронил. Тут они схватились, но медвежатник – ну никак не одолеет. Топтались, топтались; наконец охотник споткнулся, медведь подмял его и, сидя на нем, сам спел те куплеты под невообразимый хохот публики. Ну что, хороша история?
– Хороша да и свежая совсем, – ответил с самым серьезным видом Рудольф, который внимательно, не перебивая, выслушал маркиза. – Только позавчера в «Журналь де карикатюр» прочел.
– Ну, срезал, – сказал Дебри. – Слово в слово заставить пересказать, что в газетах уже написано! После такого конфуза убежать остается поскорее. – И взмолился шутливо: – Господа, будьте милосердны! Я ведь знаю, что ожидает уходящих отсюда. Пощады и снисхождения!
На его счастье, нечто иное завладело в тот миг вниманием сидящих на балконе, помешав тут же разболтать, что богаче Дебри на свете нет, он ведь не столько свои, сколько чужие карманы опустошает; что борода у него крашеная, а волосы накладные: парики, счетом ровно тридцать, по парику на каждый день, и каждый с волосом чуть подлиннее, – на исходе же месяца опять с первого начинает, будто постригся, и страшно сердится, если на его прическу как-нибудь намекнут. Англичанина однажды чуть на дуэль не вызвал, – они в Одеоне[115] были, а дверь в ложу юные титаны упорно не желали закрывать. Дебри и начни шуметь: сквозняк, мол. «Вам-то что, – лорд ему, – вы ж не с непокрытой головой». Это и многое другое уже вертелось на языке, когда на бульвар вынесся довольно своеобразный экипаж. Новенькую арбузно-зеленую карету во весь опор мчала четверка породистых серых жеребцов, запряженная, однако, не по два в ряд, а веером, словно в триумфальную римскую колесницу. Правил ею сам франтовато одетый барин, а кучер с егерем сидели сзади, в кузове.
– Поглядите на Карпати, – сказал, перевесясь через балюстраду, один желторотый денди (сын, заметим для памяти, какого-то венгерского вице-губернатора, живший на папашином иждивении, но уверявший всех много месяцев подряд, что мать у него баронесса, а вице-губернаторов величают в Венгрии не иначе, как «ваше сиятельство»). – Что за удалец! Никто так лихо не умеет править лошадьми в Париже. В самые заторы мчит себе карьером по бульварам. На днях молочник один долго не уступал ему дорогу. «Ну погоди!» – это он ему (я рядом сидел) – и так ловко обошел его, как раз за ось зацепил, тележка – кувырк! – вверх всеми четырьмя колесами; молочник оглянуться не успел, уже под ней лежит. Ему ногу, а у тележки бортик сломал. Молочник – в Консьержери[116] жаловаться, но Абеллино в два счета уладил дело, вынул кошелек: «Вот за одну поломку, вот – за другую!» Истинно французское остроумие! Такой же случай с кучером маман моей произошел, баронессы; входит он как-то утром к папа: «Ваше сиятельство…»
Но досказать юному «merveilleux» не удалось: из гостиной донесся шум словно бы триумфальной встречи, и в распахнувшуюся на балкон дверь сияющий, довольный вышел сам Карпати в окружении юных титанов, которые, побросав бильярд и карты, поспешили услышать новости о Мэнвилль и Каталани: о деле, порученном Абеллино.
– Ну что? Чем кончилось? – со всех сторон посыпались вопросы.
– Господа, дайте дух перевести; я в прострации, аффектации и полнейшей экзальтации.
Ему тут же подвинули стул, усадили.
– Победа полная; я даже большего, чем клуб хотел, добился; только потише, господа! Все расскажу, но с условием: не перебивать! Вам известно уже, как решительно стоял на своем этот упрямец Дебуре, директор Оперы: отдать, несмотря на наши требования, роль Зельмиры все-таки Мэнвилль, а не Каталани.
– Это не та Мэнвилль, – вмешался Иштван, – которую несколько лет так восторженно принимали в Санкт-Петербурге, Венеции и здесь, в Париже?
– Ну вот, уже и перебивают! – вскипел Абеллино.
– Прости, но меня фамилия поразила, ведь эта женщина – наша соотечественница… Из Венгрии.
– Именно! – Это было сказано тоном, словно подразумевавшим: «Так что же тут тогда замечательного, если – из Венгрии?» – Ну вот, – продолжал Абеллино, – директор ни в какую, разговаривать даже об этом отказался. И тут на помощь мне пришел старый мой покровитель, случай – в обличье пуделя.
Общий смех.
– Я повторяю: в обличье пуделя. Вы слышали, господа, про последнюю модную пьесу, которая Шекспира и Гюго затмила: «Обри, или Благородный пес»? Сюжет простой: убивают одного благородного рыцаря, но верный его пес обличает убийцу. Тогда король вызывает обвиненного на ордалию:[117] пусть явится и вступит в поединок с пуделем-отмстителем, который и в самом деле побеждает. Какой-то гений состряпал сентиментальную драму из этой истории, и главный герой ее – пудель, господин Филакс. Господин этот уже пол-Европы объехал, везде одни триумфы, сплошные восторги. Букеты дождем сыпались к его лапам (а в карманы хозяина – талеры и луидоры), тщетно взывали пииты и писаки: стыд, мол, и срам, поэзия обесчещена, искусство опозорено! Господин Филакс продолжал себе свое турне и несколько недель назад благополучно вернулся в Париж, где тоже произвел фурор необыкновенный. Сначала, положим, и побаивались его выпустить, так как актеры пригрозили немедля уйти из театра, где собаку к артисту приравняли и цветы, рукоплескания на тявканье да прыжки неразумного животного будут расточать вместо безупречной дикции, выразительной мимики, прекрасного голоса и благородных чувств, кои вознаграждались до сих пор.