– Успокойся, ребе, не горячись до срока. Как говорят в Египте, не поют песен крокодилу и не кормят верблюда розами. Алексашка был грешник, грешен ныне и таким помрет и в землю ляжет. Видишь, ухмыляется, паскуда… Так что не трать на него стараний, все одно уйдут в песок. Дело твое в Киеве куда важнее, чем Алексашку совестить. Ждет князь-батюшка священство от египтян, латынян и иудеев, будете говорить с ним о вере своей, и выберет он самую достойную. Какую выберет, той и быть на Руси, а прежних богов пожгут и порубят. Для того и зван ты князем.
Ребе внимал сотнику с пылающими глазами, сидя в молитвенной позе, подняв к небу просветленное лицо. Должно быть, чудилось Хаиму, как приводит он князя киевского и толпы язычников к истинной вере, как славят прозелиты Господа и мечут идолищ поганых в жаркие костры. И еще, наверное, видел он, как покидают Киев с позором латыняне с египтянами, посыпая главы пеплом и волоча статуи своих Амонов и Юпитеров, Осирисов и развратных Венерок. Чудное зрелище! К славе Господа и Его торжеству!
Дослушал ребе сотника, хлопнул себя по коленкам, набрал в грудь воздуха и запел. Песня-хвала, возносимая Богу, была на иудейском языке, и кое-что Хайло понимал – всплывали в памяти слова, слышанные от Давида. Сам Давид молился редко и лишь в особых случаях, когда ему казалось, что смерть неминуема и пора позаботиться о душе.
Ребе пел:
– Хоть непонятно поет, зато громко, – молвил Алексашка. – А на вид, мин херц, совсем шибздик, соплей перешибешь.
– Знать, сила в нем духовная играет, – откликнулся Хайло. – Чезу Хенеб-ка тоже видом был не богатырь, а как встанет перед строем и скажет речь, так руки сами к пулемету тянутся. Дух, Алексашка, чудеса творит. Помню, как под Мемфисом танки на нас поперли, а патроны кончились. И тогда…
Ребе пел:
Допев, он подтянул сапог, повернулся к сотнику и произнес:
– Великая честь мне оказана – принести в Киев Божью благодать! Но отчего же, храбрый воин, взяли меня ночью и тайком? Взяли, как распоследнего шлемазла! Без священной книги и светильников, без подобающих одежд и даже без башмаков! Явись ты ко мне от князя, разве не поехал бы я с тобой? Разве отказался бы от богоугодного деяния? Таки никогда! Даже в субботу, ибо не человек для субботы, а суббота для человека. Пред Господом все дни равны, в какой позовет, тот и хорош… Так зачем ты увез меня в мешке и без обувки?
– Хмм… – молвил Хайло, бросив предостерегающий взгляд на сына Меншикова, – хмм… Ну, что до обувки, так один сапог у тебя уже есть. А что до всего остального, тут такие кандибоберы… Далековата Палестина, и потому советники княжьи велели искать священство иудейское в Хазарии. А с хазарами, сам понимаешь, свара у нас, и они, ясен пень, благодатью не поделятся. Не отпустили бы тебя хазары! И теперь рыщут они по степи, чтобы тебя забрать, а наши головы на пики вздеть. Рыщут как звери хищные, точно знаю!
Ребе приосанился.
– Выходит, я таки важная персона! Ну, сын мой, раз Господь послал меня в Киев, так я там буду. Буду, не сомневайся! Кто спорит с велением Божьим? Нету таких безрассудцев!
– Хорошо, если так, – сказал Хайло. – Но лучше нам поостеречься, ребе, и время зря не тратить. В полдень поскачем, к вечеру будем у Дона, а как переберемся через реку, так мы и в безопасности.
– Мы всюду в безопасности, – откликнулся ребе. – Раз ведет нас Господь, так Он и защищает. Чувствуешь, сын мой, длань Его в своей душе?
Но сотник ощущал лишь жару да струйки пота, что текли под рубаху. От зноя и усталости клонило в сон. Он разбудил Чурилу, велел смотреть за степью в оба глаза и улегся в траву. Сны пришли быстро и были приятными – снились ему Нежана, уютная их горница, друг любезный попугай и стол с пирогами.
Возможно, эти сны и были Божьей дланью в его душе.
Страсти в Думе накалились.
Обширна Русь, просторна, и много в ней всяких земель, и в каждой земле – свои бояре, но первые средь них – столичные, а все остальные – вторые, третьи и так далее, до двадцатых и семидесятых. Первые всего нахватали: и денег, и почетных должностей; кто не столоначальник в приказе, тот воевода, чашник или сокольничий, постельничий либо, на худой конец, княжий псарь. У вторых и прочих радостей меньше; доверено им налог нести в казну, отщипывая и себе кусочек. Вторые, конечно, новеградцы, ревнующие к славе Киева. Хоть и вторые, но, соединившись с третьими и семидесятыми, могут первых раком поставить. Так что зевать столичным нельзя – зевнешь, тут тебя и объедут по кривой.
У столичных в предводителях Чуб Близнята из Сыскной Избы, казначей и мытарь Кудря и глава Посольского приказа Лавруха. А у новеградских старшим Микула Жердяич, богатырь в две сажени, борода до пояса, пузо что пивная бочка, глотка луженая и кулаки как два кузнечных молота. Что столичные ни скажут, Микула всегда против, а за ним другие новеградцы тянутся: и суздальцы, и смоляне, и рязанцы. Предложит Кудря денег дать на тракт из Киева в Житомир, а Микуле дорога нужна из Новеграда в Тверь. Намекнет Лавруха, что стоило бы вступить в союз с Ирландским королевством, а Микуле подавай Сицилию или, предположим, Карфаген. Захочется Чубу уважить князя и орден Вещего Олега ему поднести, Микула опять недоволен: не князю, говорит, а самому Близняте, и не орден, а куриное дерьмо в ведре помойном. Словом, прекословник!
Ясно, что раз Близнята с присными встали за римскую веру, Микула со своими насмерть был за египтян. О том, подкуплен ли он подрядчиками, желавшими строить пирамиды, компромата не имелось, однако гуляли средь новеградцев, суздальцев и прочей оппозиции немалые деньги, а к тому же слух прошел, что в тайных мастерских уже лепят сфинксов с ликом князя Владимира. Ситуация и вовсе обострилась, когда Юний Лепид выдал Чубу обещанные суммы, и зазвенело в думских коридорах латынское золото. Звуки были такими приятными, что оппозиция не вынесла натиска и раскололась: кто стоял за Амона вчера, переметнулся вдруг к Юпитеру и вместо пирамид ратовал теперь за мавзолеи. От такого бесчинства Микула Жердяич совсем освирепел, собрал толпу холопов перед Думой, и те перекрыли Княжий спуск. Купленный народец сильно не бузил, помахивал плакатами с изображением Амона, но замешались в толпу и другие люди, явные крамольники, вопившие: «Князя долой!», «Бей бояр, спасай Расею!», «На вилы мироедов! Зимний в топоры!», «Власть большакам!» и всякое такое. Пришлось варягов вызвать для разгона шантрапы и приласкать крамольников дубинками.
В Думе дела заварились покруче, ибо остудить бояр варяги не могли. Серьезное место Дума, не для варягов – хотя, по княжьему соизволению, чего не бывает! Однако в этот раз обошлись своими силами.
Микула Жердяич воздвигся над думскими скамьями, ткнул перстом в Чуба Близняту и проревел:
– Ты, супостат, прохиндей, вражий сын! Пошто мздоимство средь бояр разводишь? Пошто деньгой чужеземной звенишь? Пошто склоняешь нас к латынской вере?… Мы египетску хотим! И все людишки с нами, весь честной народ! – Он показал на окна, за которыми варяги разгоняли толпу. – Вот, слухай! Уши развесь, паскудина! За Амона люди кричат и муку под палками приемлют! А твой Иупитер им не люб! И гулящие женки Дианка и Венус, и баба Манерва, и фавны, пьянь кабацкая, не любы! И патеры латынские!
– Что паскудишь великих богов? – отвечал Жердяичу Близнята. – Что на меня напраслину возводишь?… У самого рыло в пуху! А людишки, что за окнами кричат, быдло, тобою купленное! И государю о том бесчинстве будет доложено, не сомневайся! Кончишь век свой в Соловках, репу сажая!
Физия Микулы налилась кровью, сжались пудовые кулаки. Хоть текло рекой латынское золото, но четверть Думы все еще была за ним. Четверть – это не мало, ежели вспомнить, что новеградские бояре были мужами дородными, и в суздальцах да рязанцах тоже силушка играла.
Разинул пасть Микула и рявкнул: