вестибюль не проникал дневной свет, единственное его окно было наглухо заложено кирпичами.

Входящие с улицы шумно оттаптывали у дверей с обуви снег.

– Постой-ка! – сказал вахтер, когда я проходил мимо его стола. – Ты Марков?

Сотни раз промелькнул каждый из нас, обитателей заводского общежития, перед глазами вахтера, но ни одной фамилии он не знал твердо, каждый раз спрашивал предположительно и зачастую ошибался. «Контуженый я, – оправдывал он свою беспамятливость. – Газету читаю – мне надо три раза заметку прочесть, тогда только до смысла дохожу. А пойму – тут же и забыл, из головы вон…»

– Вчера вечером тут к тебе старушка приходила. Вроде бы та, что раньше. Спрашивала. Я говорю – он в ночной. Оставила вот – сверточек и письмо…

Он вытащил из глубины стола грязный бумажный ком; из него торчали концы гвоздей.

– Стоп, это не то… Это завхоз оставил, двери чинить… Вот твой.

Сверток был перевязан бечевкой, под нее была засунута сложенная прямоугольничком записка. От свертка вкусно пахло. Опять пирожки. Я развернул записку. «Милый Алеша, мы Вас все время ждали. Милица Артемовна тоже сгорает от нетерпения Вас увидеть. Она знала Вашу маму, ходила к ней за книгами в библиотеку. Приходите к нам в воскресенье на обед, если будете свободны от работы. Часа в 3. Отдохнете у нас. Я приготовила старые фотографии, про которые говорила, и у Милочки кое-что нашлось, посмотрите, какими мы когда-то были. Если не сможете в воскресенье, приходите в любой другой день и час, когда сможете. Я всегда дома, хворости мои никуда далеко меня не пускают, если выхожу, то совсем ненадолго, лишь в магазин за хлебом или за водой к колонке. Но лучше, если Вы придете в воскресенье, Милица Артемовна в будние дни работает и нередко задерживается допоздна. Итак, ждем Вас. А. А.»

Записка была написана фиолетовыми чернилами, несколько прыгающим, но, в общем, ровным почерком. Так можно написать только за столом. Видно, Александра Алексеевна приготовила ее заранее, еще дома, в расчете, что может меня не застать.

Без всякой радости держал я пакет, а записка, ее теплота, более чем дружественный тон, настойчивое приглашение Александры Алексеевны оставили у меня даже тягостное, досадное чувство. Зачем, зачем все это! Не нужно мне ни подарков, ни приглашений в гости, ни вообще этого знакомства, такого неловкого, неудобного для меня. Неужели Александра Алексеевна не улавливает этого? Прошло уже порядочно времени с первого ее прихода, я не отозвался, и ей надо было это понять. Почувствовать мою уклончивость, мой молчаливый отказ. Я был почти уверен, что она поняла и больше не придет, не повторит попыток снова приглашать меня, и наше знакомство на этом оборвется.

Я не притронулся к пирожкам ни в этот день, ни в следующий. Но на третий Гаврюшка Максимов, которому из деревни передали пшена, сала и десяток луковиц, сварил чугун похлебки, угостил всю комнату; я достал пирожки – и мы в пять минут умяли их и Гаврюшкино хлёбово, пожалев, что и того, и другого слишком мало для настоящего насыщения.

Первоначальная реакция на записку Александры Алексеевны держалась во мне до конца недели, а затем смягчилась, сменившись размышлениями: а почему бы и не пойти? За что, собственно, относиться мне к Александре Алексеевне с неприязнью? Это просто мое чувство. А разобраться – что плохого в том, чем виновата она, что когда-то ей нравился мой отец, ведь все это далекое прошлое, и она ничем не помешала отношениям отца и матери, никак их не испортила и не осложнила, даже ничем не коснулась… Я схожу один раз, визит вежливости, не более, иначе – просто некрасиво. С ее стороны такая искренняя доброта, на больных ногах она приходила дважды в такую даль, и ничем не ответить, не отозваться опять… Поступок мой будет для нее совершенно непонятен, необъясним. Один уж раз надо перетерпеть. Хотя бы для того, чтобы сказать, пусть больше не ждут. Работа забирает все время, зайду когда-нибудь потом, но не скоро, когда станет легче на заводе…

В воскресенье утром кончалась моя ночная неделя, я мог отдыхать полные сутки. Выходить к станку только в понедельник, с утра.

Придя со смены, я лег на койку с намерением выспаться досыта. К Александре Алексеевне все-таки не пойду. У Киры сегодня тоже выходной. Я пойду к ней, заберу ее, и мы пойдем в «Спартак», вернее сказать, в то, что от него осталось – длинный вестибюль с колоннами по сторонам. Опять на экране «Два бойца» с Бернесом. Нет такого человека, который не видел бы этого фильма дважды, трижды. Видел его и я, видела, конечно, Кира. Но мы все равно пойдем. Для фронтовика в нем многое понарошке. Но от этого – «темная ночь… только пули свистят по степи…» – каждый раз останавливается дыхание и сжимается сердце. Не знаю, как будут смотреть этот фильм когда-нибудь потом, будет ли он нравиться, волновать. Но в одном я уверен несомненно: от нехитрой этой песни в тесной, низкой землянке, вполголоса, с хрипотцой, всегда сожмется сердце у того, кто пережил войну…

В полдень, однако, я поспешно поднялся – от внутреннего беспокойства, опять нахлынувших мыслей: ведь ждут же, неудобно, неблагородно…

Пришил на гимнастерку свежий подворотничок из кусочка простынной ткани, протер мокрой тряпкой и почистил щеткой сапоги. Гимнастерку, конечно, надо было бы накануне постирать, она у меня одна, без смены, в ней я стою у станка, и, хотя надеваю фартук, от станочного масла, въедливой металлической пыли не убережешься. Но что сейчас об этом думать – поздно…

Адрес Александры Алексеевны, приметы, по которым искать ее жилище, я помнил.

С верха улицы, спускавшейся к Вогрэсовскому мосту, широко просматривались белые заречные пространства с синевой лежащих на горизонте лесов. Краснели корпуса авиационного завода, разрушенные «юнкерсами». Едва заметный дымок всплывал над Вогрэсом. В довоенные годы он чадно дымил круглыми сутками, сжигая в своих топках эшелоны угля, длинным своим корпусом и четырьмя прямыми, в ряд стоящими трубами напоминая броненосец прежних войн, идущий в море на всех парах.

В этом районе города, на улицах, спускающихся к мосту, лежащих от спуска вправо и влево, мне не приходилось бывать до войны. Здесь не было у меня знакомых и не было дел, которые бы сюда приводили. Я не знал, как выглядели эти улицы раньше. Наверное, ничего примечательного – обычные частные дома, побольше и поменьше, под железом и шифером, а то и под толем, сады, заборы, скворечники, водоразборные колонки на перекрестках. Но зато об этих улицах ходило много рассказов теперь. Здесь был плацдарм, ценою многих жертв захваченный нашими войсками, ударившими с Левобережья. С этого куска земли пытались пробиться дальше, в город, занять его, освободить от немцев. Несколько дней, когда полностью выдохся дравшийся на плацдарме стрелковый полк и не было других резервов, тут вели бой городские ополченцы, небольшая кучка, сто с лишним человек в гражданской одежде, с одними лишь винтовками и гранатами. Рабочие, служащие, студенты. Они погибли почти все. Одним из командиров был Куцыгин, райкомовский секретарь, в летах, почти уже старый человек.

Обходя накренившиеся, в широких проломах заборы, изнизанные мелкими отверстиями от пуль, углы разбитых, изодранных осколками домов, я видел, как удобно было немцам держать здесь свою оборону, стреляя из каждого окна, из подвалов сквозь бойницы, пробитые в кирпичных фундаментах, и как было трудно, как много требовалось дерзкого, беззаветного мужества наступать снизу, от моста и реки, под прицельным огнем пулеметов, под выстрелами немецких снайперов. Узкая береговая кромка, сама река, бетонные сваи взорванного моста, противоположный берег, луговой, голый, без каких-либо укрытий – все как на ладони, все видно ясно, насквозь. Даже ночью не подойти к реке незамеченно: одна осветительная ракета, повисшая над рекой, и вот уже свистит или жужжит немецкая мина… Все здесь требовало подвига: доставка пищи, боеприпасов, переправа раненых на тот бок…

Редкими островками, но и на этом пологом косогоре уже укоренилась, приспособилась существовать человеческая жизнь. По улицам петляли пешеходные тропинки, расчищенные лопатами, в крутых местах даже посыпанные лиловой печной золой. Бегали и перелаивались лохматые собаки. Тянуло сладковатым дымом печных труб. Где-то стучал, что-то ладил, прибивал или обтесывал топор. Играли ребятишки, многие – в одежде взрослых, неуклюжие и смешные от непомерно больших ушанок, валенок, ватных телогреек, до глаз обмотанные шарфами, скатывались с горочек на салазках. Возле одного из домов на истоптанном, в крестиках следов, снегу по-деревенски ходили куры с горделивым, осанистым огненно-рыжим петухом, как из горшка или миски, клевали из перевернутой немецкой каски распаренные отруби.

Я нашел железные ворота, про которые говорила Александра Алексеевна. Они были ржавые, лишь со следами давней краски, некоторые прутья в них – погнуты и перебиты осколками. За ними белело пустое пространство в пухлых сугробах; по торчащим веткам угадывалось, что под сугробами кусты крыжовника или смородины.

Вы читаете Целую ваши руки
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату