Калитка протяжно и жалобно скрипнула в петлях, когда я ее открывал. Узкая тропинка вела вглубь к невысокому строению. Переднюю, обращенную к воротам часть его разрушил снаряд, стена рухнула, вывалилась, распалась на кирпичные глыбы, крыша провисла, две находившиеся в этой части дома комнаты были полностью открыты, – как театральная сцена. В глубине белела выложенная гладкими изразцами печь, на внутренних стенах осталась электропроводка с выключателями, клочьями свисали грязные, затекшие от дождей обои. На них еще сохранялись темные квадратики от висевших когда-то фотографий, в одном месте был прикноплен выцветший табель-календарь за сорок первый год, а в другом на гвоздике, зацеплен пучок каких-то трав. Когда-то хозяева сорвали эту траву, может быть – лечебную, или от моли, или просто для приятного запаха внутри дома, и так она и сохранилась, забытая, маленький кусочек того семейного, домашнего мирка, что существовал здесь до появления немцев.
Дом протягивался в сад, он был обширен, объемен за счет пристроек и пристроечек; задняя, тыловая его часть осталась неповрежденной.
Я постучал в дверь из неокрашенных, грубо струганных досок. Прежде она была «черной», выводившей в сад, а теперь – единственной дверью дома.
Долго никто не отзывался. Я постучал сильней. Послышались шаги по скрипучим доскам, стукнула щеколда, дверь приоткрылась, в щели возникло маленькое, узкое личико, которое можно было бы принять за детское и по его малым размерам, и по тому невысокому, на половине моей груди, уровню, на котором оно выглянуло в щель, – если бы не множество иссекавших его сухих морщинок и та краснота век, что бывает только у пожилых людей.
– Алеша! Ждем вас, ждем!
Смотревшие на меня снизу вверх мелкие темные бусины глаз искристо вспыхнули, новые тонкие морщинки, морщинки улыбки, побежали по коже лица, иссекая его в разных направлениях, собираясь лучиками, извилистыми дугами.
Дверь широко распахнулась. Маленькая сухонькая женщина кинулась по коридорчику внутрь, отворять другую дверь, в жилые комнаты, с той живостью и быстротой движений, которые бывают только у таких вот маленьких, сухотелых, жилистых старушек, всегда в любом деле стремительно быстрых, суетливо спешащих, почти порхающих. Глядя на таких старушек, думается, что их неуемная быстрота не стоит им никаких усилий, а заряд их энергии берется откуда-то сам собою и неиссякаем.
– Сюда, сюда, не стукнитесь, нагибайтесь ниже, притолока тут низкая… Мой Иван Сергеевич вашего роста был, все намечал переделать, да так и осталось… Вот вешалка, раздевайтесь, вешайте свою шинель… Трудно было нас искать, наверное, поплутали? Сашеньке надо было бы для вас планчик нарисовать, мы уж потом подумали, пожалели, что не догадались. Мы-то, старые жители, кто здесь еще до войны жил, наизусть все знаем, где какая улица, переулок, в каком порядке нумерация, а нездешнему – тут одна путаница. Названий не прочитать, улиц некоторых совсем нет, снег и снег, вроде просто сугробы, а это и есть улица, развалины…
Быстро все это говоря, старушка своими сухими тонкими ручками помогала мне снять шинель, устроить ее на вешалку.
– Спасибо… спасибо… – повторял я, смущенный такой деятельной помощью. Я уже догадался, что это и есть Милица Артемовна, хозяйка этого дома, детская подруга Александры Алексеевны, у которой она нашла себе пристанище. – У вас тут как в деревне, сады, огороды… Куры на улице…
– Совершенно верно, совсем сельская местность… Это моего Ивана Сергеича и прельстило. Мы этот дом и участок в сороковом году приобрели. Собственно, как приобрели, – обменяли с доплатой на свою коммунальную квартиру. Мы на Девятого января жили, у Митрофаньевского собора, на третьем этаже. Ивану Сергеичу на пенсию предстояло, а у него такая давняя мечта была – в своем домике жить, чтоб участок, хоть сколько-нибудь земли, на огороде возиться, сад развести. А тут как раз нам этот дом предложили. Ивану Сергеичу он сразу понравился. Просторный, сын женится – и ему с женой места хватит, внуки пойдут – и внукам. Сестру свою Иван Сергеич хотел выписать, она вдовой осталась, с дочерью, а на старости кучней лучше, друг другу помощь. И вот не получилось ничего. Ивана Сергеича на окопы взяли в сорок первом, в сентябре, там он и пропал, сын написал с фронта в последний раз из-под Сталинграда, и вот с тех пор никаких известий… И дом этот теперь не дом, а развалина, по существу – весь заново надо строить. А разве нам с Сашенькой это под силу? Я теперь жалею, что мы сюда перебрались. Останься на старом месте, в жактовской квартире, мне бы теперь гораздо лучше было. Квартира та уцелела, те люди вернулись и живут. А здесь мы на отшибе, до всего далеко. Раньше на трамвай сел – и поехал в центр, а сейчас трамвая нет, всё пешком, пешком, и на работу, и с работы, и на базар, и с базара… Поздно вечером приходится иногда возвращаться, на работе задержат, особенно когда отчеты готовим, до десяти, до одиннадцати даже. А потом идешь одна, ни фонарей, ни прохожих, – знаете, как жутко! Проходите, проходите в нашу гостиную… Пониже наклоняйтесь, притолока и здесь низкая. Этот дом по-деревенски был состроен, хозяева с Перелёшина, делали по-своему, как у них принято. Все в нем, как видите, не на городской лад, нам, городским людям, непривычно. Меня это очень расстраивало, после квартиры нашей жактовской, там потолки – чуть не три метра высотой, свет, воздух. Кухня такая большая была, обеденный стол стоял, обедали там, и кухня, и столовая вместе. Удобно, все под рукой, пообедали – тут же посуду со стола и в раковину под кран… А Иван Сергеич говорил: не горюй, Милочка, все до бревнышка перевернем, перестроим, сделаем на свой вкус, потолки поднимем. Не дом, а дворец настоящий будет. Главное – участок отличный, чернозем, южный склон. Он бы, конечно, все состроил. Руки у него просто золотые были. Он математику и физику преподавал, а настоящее увлечение его было столярничать, плотничать. Он мог любую мебель изготовить. Отшлифует, лаком покроет, – настоящему мастеру так не сделать. Потому что кроме умения – еще и с любовью, каждая планочка, каждая дощечка…
Легонько подталкивая, Милица Артемовна ввела меня из тесной и темной передней в небольшую и тоже темноватую из-за маленьких, запорошенных снегом окошек комнатку с круглым столом посередине, накрытым вместо настоящей скатерти куском светлой материи. Два-три стула, черный деревянный диван, книжный шкаф в углу с тощей пачечкой книг на одной из полок, – видно, только они и остались в доме после хозяйничанья немцев в городе, разграбления квартир. Возле подоконников, скрашивая гостиную, на высоких тумбочках из тонких реек стояли обернутые зеленой бумагой плошки с комнатными цветами. Бока тумбочек были затейливо забраны планками. Делать такое взялся бы только любитель, тумбочки, верно, сооружал Иван Сергеевич.
В доме было тепло, даже слишком, густое это тепло шло из кухни, и оттуда же сильно и аппетитно пахло приготовленным обедом.
– Вы, пожалуйста, присаживайтесь, можно на стулья, а лучше – вот сюда, на диван. Вам на нем удобней будет. А я сейчас Сашеньке скажу. Она прилегла, мы немножко повозились с ней с утра, устала, бедная, сердце у нее совсем никуда. Чуть похлопочет – и сил уже нет. Но теперь она уже отдохнула.
– Может быть – не тревожить? – смутился я.
– Нет, нет, что вы, она сказала сейчас же ее поднять, как только вы придете…
Милица Артемовна бесшумно, как мышка, проскользнула в какую-то боковую, малоприметную дверь, в каморочку, что была за этой дверью. Лицо ее светилось любовно-почтительным выражением, и такое же чувство слышалось в каждом ее слове, когда она говорила об Александре Алексеевне.
Она скрылась, а я представил, мысленно нарисовал себе их молодыми и всю их долгую, еще с гимназической поры, дружбу. То давнее, девичье, восхищенно-преклоненное отношение к своей подруге, которое когда-то появилось у Милицы Артемовны и соединило их, так и осталось в ней во всей силе, не изменившись, не погаснув с годами. Даже, вероятно, теперь выросло еще больше, после стольких бедствий, в их обоюдном одиночестве. Всегда в их дружбе Александра Алексеевна была как бы старшей, хотя они были ровесницы. Можно было угадать, чувствовалось, что и сейчас она продолжает быть старшей для Милицы Артемовны и как бы главенствовать в их совместном проживании, хотя ее положение в доме – только квартирантки. И Милица Артемовна в добровольно взятой на себя роли младшей подруги счастлива служить ей, отдавать ей свою заботу, внимание, уйдя в это настолько, что в какой-то мере это даже заслоняет ей ее собственное горе, память о своих потерях.
Милица Артемовна недолго пробыла за дверью. Так же бесшумно, тенью, выскользнула оттуда, сказала, прикрывая дверь:
– Сашенька сейчас соберется и выйдет. Она так обрадовалась, так обрадовалась! Она так хотела, чтобы вы пришли, и так боялась, что дела вам помешают… А я за нее всегда переживаю. Если она огорчается – у