состояла в основном из нашей компании и очкастого однодельца Белинкова, Генриха Эльштейна по кличке «Мацуока»{21}.
Нас Якир просвещал по всем вопросам лагерной жизни, а с Серегой из Сиблага вел вполголоса профессиональные разговоры на странном диалекте, в котором половину слов мы не понимали: «сунули в кандей… отвернул угол… битый фрей… пустили в казачий стос…»{22}
С Петром Якиром мне предстояло — чего я не знал — провести два года на одном лагпункте и хавать из одного котелка. Но об этом после. А Серега вскоре исчез из моей жизни, и запомнил я его только потому, что это был первый встреченный мною вор в законе.
В наши дни, судя по газетам, ворами в законе считаются только видные фигуры преступного мира, которых чуть ли не единицы — что-то вроде крестных отцов мафии. А в те времена в законе считался любой вор — пока не скомпрометирует себя и за какой-нибудь поступок, несовместимый с воровской этикой, будет «приземлен».
Акт приземления, т. е., исключения из воровской корпорации, не сопровождался, как в теперешних колониях, омерзительным содомитским ритуалом, «опущением». Просто, приземленному перекрывали доступ к «воровскому куску» — общему котлу.
Согласно неписанной традиции вор в тюрьме имел право отобрать у фраера половину передачи. Из этих половин и складывается воровской общий котел. Но в нашей камере, как уже сказано, был установлен закон фраеров, и воры — те, что были поумней — мирились с этим. Серега, вкрадчивый, внимательный, ошивался около нас, в надежде, что его чем-нибудь угостят. Улыбался, сверкая рыжими фиксами — половина зубов у него была под золотыми коронками. (А может, и не золотыми: блатари для форсу ставили себе и латунные.) Слушал мои умные рассуждения — о том, что вот, скоро окончится война и жизнь станет лучше, кивал, говорил душевно:
— Золотые твои слова, товарищ!
Воровать он не пытался. И правильно делал.
Его приятель рыжий Женька Кравцов украл чью-то пайку (не у нас), попался с поличным, и нам, камерной полиции Ивана Викторовича, пришлось — второй раз за все время — выполнять свои обязанности, т. е., произвести экзекуцию. Женьку усадили на нары и мы с Сулимовым стали бить его, требуя признаться: с кем воровал? Ясно было, что ни с кем, но просто молча лупить человека как-то не получалось. А так, в ходе допроса, бить было легче.
Я бил его ребром ладони по шее — старательно бил. Кто-то из свидетелей восхитился:
— Во бьет! Прямо как следователь.
Этот комплимент сильно охладил мой пыл. Женька вырвался из наших рук и бросился к двери, заколотил руками и ногами:
— Гражданин начальник! Убивают!
Открылась тяжелая дверь. Вертухай мрачно спросил:
— Что тут у вас? — и услышав «Пайку спиздил!» молча захлопнул дверь.
Больше рыжего не били — удовлетворились картиной его унижения: законный вор кинулся за помощью к тюремному начальству! А Женька был в законе. Еще до этого инцидента в камеру заходил очередной «покупатель» (так звали на пересылках вербовщиков рабочей силы для лагерей). Он спросил и у Женьки:
— Профессия?
— Бандит, — отчеканил рыжий и горделиво оглянулся на нас. Мы ведь были фраера, т. е. «черти», а они «люди» — так называют себя воры. А человек — это звучит гордо… И вот теперь такое позорище, такой удар по воровскому самолюбию.
Впрочем, Петька Якир объяснил нам, что в «законе», а по другому сказать, в воровском кодексе чести, появилось много послаблений — в прямой связи с ужесточением режима в тюрьмах и лагерях. Например: пайка это святое, ее нельзя отобрать даже у фраера — но ради спасения жизни можно. «Ради спасения жизни» можно искать защиты и у вертухаев. Разве непохоже это на бюрократическое «в порядке исключения», позволявшее советским боссам хватать без очереди машины, квартиры и дачи?..
История с Женькой Кравцовым имела свое продолжение.
Месяца через два на Красной Пресне — в тюрьме-пересылке — рыжий снова встретился с Юликом: их привезли туда почти одновременно. И все шансы были на то, что попадут они в одну камеру. На тюремном дворе обе партии держали порознь. Женька бесновался, выкрикивал угрозы: сейчас он очкастому шнифты выколет, пасть порвет, задавит на хуй!.. И ведь сделал бы: в его компании было полно блатарей. Убить, скорей всего, не убили бы, но избили б до полусмерти. По счастью, их развели по разным камерам.
Расправы над рыжим я не стыжусь, он был редкостный гад. Но мы, неся свою полицейскую службу, избили еще одного нарушителя — опять же за украденную — и опять же не у нас — пайку. Этот был не блатной — просто оголодавший вояка.
Разумеется, воровать пайки нехорошо. Но не очень хорошо, когда трое сытых парней бьют голодного, не смеющего сопротивляться человека. Я писал раньше, что тюрьма учит терпимости. Теперь добавлю: но и жестокости тоже. Если завели порядок, приходится его поддерживать. Не очень приятно вспоминать, что именно на нас выпала роль экзекуторов — но что было, то было. Из песни слова не выкинешь.
Население пересыльной камеры безостановочно мигрирует — кого-то увозят, кого-то привозят. Ушла от нас большая партия специалистов — электрики, слесаря, радиотехники. С ними увезли и Мишку Левина — потом выяснилось, что недалеко, в подмосковную шарагу. Ту самую спецлабораторию, которую Солженицын описал в «Круге первом».
А появился в камере загадочный молчаливый человек в полной форме американского солдата — только что без знаков различия. Держался особняком, в разговоры ни с кем не вступал. Так мы и не узнали о нем ничего, кроме странной фамилии — Скарбек.
Но месяца через два Юлик Дунский попал со Скарбеком в один этап, они вместе приехали в лагерь — под Фатежем, в Курской области. Скарбек долго присматривался к окружающим и наконец остановил свой выбор на Юлике. Походил, походил вокруг него — и раскололся. Вот что он рассказал.
Он, Скарбек Сигизмунд Абрамович, польский еврей, работал на советскую разведку. Много лет он прожил в Италии, был хозяином не то лавочки, не то какой-то мастерской. Жена тоже была нашей шпионкой. Подрос сын — включился в «Большую Игру» и он. Незадолго до войны итальянцы Скарбека арестовали и посадили в тюрьму на маленьком острове — вроде замка д'Иф, где сидел граф Монте-Кристо, объяснил Сигизмунд Абрамович.
Жена в пироге — классический способ, если верить старым романам, — передала ему записку: «Скоро тебя освободят. Сталин сказал: «Такие люди, как Скарбек, не должны сидеть». Но время шло, а Скарбека не освобождали.
На волю он вышел при очень неожиданных обстоятельствах — когда открылся второй фронт. Американцы, высадившись на юге Италии, стали на радостях освобождать заключенных. Дошла очередь и до узников «замка д'Иф». В бумагах янки не любили копаться: просто расспрашивали, кто за что сидит. Скарбек не стал хвастать своими шпионскими заслугами, соврал, будто сидит за убийство жены. Его выпустили, и он тут же связался с советским офицером связи: были такие при американских частях.
Сигизмунда Абрамовича срочно отправили в Москву, подержали сколько-то времени на Лубянке и дали срок — кажется, не очень большой. И вот теперь он решил написать письмо Ворошилову, чтобы тот разобрался в его деле, наказал следователей и велел выпустить Скарбека. За годы, проведенные в Италии — почти вся жизнь — Сигизмунд Абрамович подзабыл русский язык. Говорить мог, а писать затруднялся. Поэтому-то ему и пришлось волей-неволей обратиться за помощью к Юлику.
Тот послушно изложил на бумаге просьбу Скарбека — пересмотреть дело. Но когда дошло до заключительной части: «А пока, до освобождения, прошу Вас т. Ворошилов, прислать мне две банки мясных консервов, две банки сгущенного молока и три метра ткани на портянки» — Юлик усомнился:
— Сигизмунд Абрамович, может быть, не стоит? Ну не станет Ворошилов бегать по магазинам, искать Скарбеку портянки.
— Вы не понимаете, Юлий. Ворошилов знает, что я сделал пользы больше, чем три дивизии Красной Армии… Пишите, пишите!
Юлик написал. Посылку Ворошилов не прислал и вообще не ответил — но много лет спустя из книги