лафе пришел конец.
Началось с событий, к нам прямого отношения не имеющих.
Был на комендантском бригадир Толик Анчаков, не блатной, но приблатненный. С законными ворами отношения у него не сложились: проигрался в стос, рассчитаться не смог, и настучал куму, будто воры проиграли в карты коменданта лагпункта Надараю. И что уже приготовлен и где-то спрятан топор.
В тот же день в шалман — так называется воровской барак — заявился опер вместе с Надараей и двумя стрелками вохровцами. Вообще-то входить в зону с оружием не положено: зазеваешься, налетят заключенные и отберут. Но в исключительных случаях это правило нарушалось. Кум потребовал:
— Отдайте колун, по-хорошему прошу!
Выполнить его просьбу было трудно, поскольку ни колуна, ни топора в бараке не имелось: никто из присутствующих убивать Надараю не собирался. Поэтому переговоры, как пишут в коммюнике, зашли в тупик.
Всех этих воров я знал, они пришли с нашим этапом — в том числе и Петро Антипов, и Иван-дурак, и Корзубый. Был среди них и москвич Валька Родин, «домашний вор», т. е., живший в семье (не путать с домушником, специалистом по ограблению квартир). Домашних воров блатные не очень уважают. Полноценный, полноправный вор — «полнота» — это босяк, не имеющий постоянного пристанища. И понятно, что Вальке Родину, «молодяку», до смерти хотелось доказать своим, что он ничуть не хуже их. До смерти и получилось: «насовав во все дыхательные и пихательные», т. е., облаяв по всем правилам кума, Надараю и вохру, Валька картинно прыгнул с верхних нар. А вохровец с перепугу выстрелил в него. Целил в ноги, но ведь прыгая с нар, приземляешься на корточках — и пуля попала Вальке в живот. Через два дня он в жутких мученьях умер в лазарете — весь лагпункт слышал его крики.
Опасаясь, что воры устроят «шумок», их спешно отправили на штрафную командировку. Этапировали туда и Толика Анчакова, но он, боясь расправы, в первый же день отрубил себе палец и вернулся к нам. Это не помогло, палец зажил — вот уж действительно, зажило как на собаке! — и Толика через неделю отправили обратно на Юрк Ручей. Там блатные повесили его на чердаке, но заметил надзиратель и полузадушенного Анчакова вынули из петли. Тогда он, то ли с целью оправдаться перед ворами, то ли чтоб вырваться со штрафного любой ценой, кинулся с ножом на зав. ШИЗО Бирюзкина, пожилого одноглазого суку. Это наконец сработало: Анчакова препроводили на комендантский, а от нас отправили в следственный изолятор на станцию Ерцево — чтобы судить.
Всю эту длинную историю я рассказал только потому, что в день отправки воровского этапа на Юрк Ручей ко мне пришел грустный Петька Якир и сообщил, что его снимают с бригадирства, этапируют с блатными на штрафняк. С ворьем он «водил коны», т. е., якшался. Они и называли его уважительно, как своего — не Петька, а Петро. Но ни в каких лагерных грехах Якир повинен не был. За что же на штрафняк?!
— Посылают разрабатывать Ивана Ивкина, — объяснил Петька. — Я ж у них на кукане.
А я опять не понял — у кого «у них»? Да и термин «разрабатывать» в таком контексте я слышал первый раз в жизни. И тогда Петька поведал мне свою невеселую историю. Оказывается, еще когда он отбывал свой первый срок, совсем мальчишкой, его завербовали «органы». И вот теперь он должен был по заданию кума ехать с блатными на Юрк Ручей, чтобы там втереться в доверие к Ивану Ивкину и выяснить, не скрыл ли тот чего-нибудь от следствия. Потому что, хотя Ивкин считался законным вором, срок он получил по ст. 58-1б, измена родине — побывал в финском плену.
Не знаю, что заставило Якира «расшифроваться». Но был он по-блатному сентиментален и в нервном порыве время от времени раскрывал передо мною душу, рассказывая и такое, о чем не рассказывают.
Скажу прямо — я не удивился и не возмутился. Знал, как делаются такие дела. Меня и самого вербовали. Случилось это в Алма-Ате, куда эвакуировали наш институт. Времена были голодные, мы выкручивались, как могли. Продавали третью декаду хлебной карточки, чтобы купить что нибудь из жратвы — сейчас. А что будет в конце месяца — так до этого надо еще дожить!.. Отоваривали поддельные талоны, которые мастерски изготовляли ребята мультипликаторы — за это нам полагалась половина добычи. Этой деятельностью я занимался так активно, что три раза попадал в милицию — по счастью, в разные отделения, так что рецидивистом у них не числился. Но оказалось, что в НКВД, куда меня пригласили под каким-то невинным предлогом, обо всех этих приводах знали. И начали, как водится, с угроз: из комсомола выгонят, из института исключат, возможно, и судить будем! Потом перешли на доверительный тон. Вы же советский человек? Ничего плохого от вас мы не потребуем — напишите объективные характеристики на студентов, которые нас интересуют, и только.
Меня продержали там до ночи, то пугая, то уговаривая — и я дрогнул, подписал согласие давать информацию. «Псевдонимом» взял фамилию матери — Высоцкий.
Они сразу стали милы и доброжелательны, заверили: если опять попадетесь с поддельными карточками — ничего страшного, сразу звоните из милиции вот по этому номеру… И, сами понимаете, не надо разглашать.
Я вернулся в общежитие и немедленно разгласил — рассказал Юлику Дунскому. Три дня я не мог ни спать, не есть. Сразу похудел так, что все испугались: что с тобой? Потом уже я узнал, что есть такой медицинский термин — «катастрофическая кахексия», истощение на почве переживаний.
Мне велено было написать характеристики на однокурсника Мишку Мелкумова, на студента режиссерского факультета Ярика Лапшина и на старшекурсника Лазаря Каца. (Мелкумов сейчас в Ташкенте, засл. деят. иск. Кара-Калпакской АССР; Ярополк Лапшин в Екатеринбурге, народный артист РСФСР; а Кац стал прозаиком Лазарем Карелиным и секретарем Союза Писателей).
Каждую характеристику я отдавал на явочной квартире энкаведешнику по фамилии Филиппов, крепенькому, невысокому, со сплошным рядом золотых зубов — наверно, был из оперативников. При первой же встрече он заложил своего коллегу, капитана Ханина. Ханин, очень импозантный господин, ходил во ВГИК смотреть трофейные фильмы, выдавая себя за представителя цензуры.
— Да нет, врет. Работник нашего отдела, — сказал Филиппов.
Он слегка робел перед моей интеллигентностью (очки, киноинститут), был вежлив и дружелюбен — но выражал сожаление, что в моих писаньях только общие рассуждения, а фактов нет.
Не знаю, как оно обернулось бы дальше, но бог помог: это было в сентябре 1943 года, а уже в конце октября мы реэвакуировались — ВГИК вернулся в Москву. Я боялся, что меня по эстафете передадут московским чекистам, но этого не случилось, и мы с Юликом вздохнули с облегчением.
В лагере меня не пробовали вербовать, а после делали две попытки. Первый раз разговор происходил в Инте, в комендатуре, второй — в Москве, на улице Горького, в знаменитом передвинутом доме, где до войны жил Леша Сухов. Одна из квартир на первом этаже значилась как «Помещение №…» — не помню, какой. Но к этому времени я знал, как надо разговаривать в подобных случаях. Не дерзил, не грубил и даже уверял, что не считаю их работу чем-то низким. И если бы мне случилось носить голубые погоны, служил бы добросовестно. Но в данных обстоятельствах…
— Вы же сами будете презирать меня. Будете думать: только что из лагеря, струсил, боится, что опять посадят.
— Почему же? Не будем думать!
— Будете, будете, — мягко настаивал я.
И в конце концов, уже поняв, что толку не будет, оба раза они завершали разговор до смешного одинаково:
— Ну, ладно. Но если б вы узнали, что кто-то хочет взорвать (не помню, что в Москве, в Инте это была электростанция)…?
— Рассказал бы сразу. Сам прибежал бы!
На том и расставались — я довольный собой, а они, по-моему, не очень.
Могу рассказать и другой случай, уже не ко мне относящийся.
В сорок четвертом году, незадолго до нашего ареста, у меня на квартире в Столешниковом жила первокурсница Нора Грошева. Во ВГИК она поступила с моей помощью — потому что были осложняющие обстоятельства.
В начале войны Нора побывала на оккупированной территории и успела закончить только восемь классов. В справке, выданной вместо аттестата, она неискусно переправила восьмерку на десятку и с этой липовой бумажкой хотела поступить в наш институт. Девочка она была способная, ее повесть о жизни под