оккупацией нам с Юликом очень понравилась: об таком никто и нигде еще не писал. И мы попросили тех же умельцев-мультипликаторов изготовить ей красивую полноценную справку — штамп, печать, подписи и все прочее.
Это было сделано, Норка поступила на сценарный факультет и прониклась к нам с Юликом благодарностью и доверием.
Поэтому именно к нам прибежала она в феврале сорок четвертого, испуганная и растерянная. Ей нужен был совет. Оказалось, что она, вдохновленная удачей с поддельной справкой, решила избавиться от немецкого штампа «Stadtkommandantur» в паспорте: афишировать пребывание на оккупированной территории было совершенно ни к чему. И тогда один из Норкиных ухажеров предложил ей «потерять» паспорт, а взамен он брался устроить ей новый, без штампа. И устроил — только вместо подписи начальника 50-го отделения милиции там стояла почему-то подпись самого ухажера. Не прошло и недели, как Нору вызвали на Лубянку. По ее словам, офицер-энкаведешник первым делом вынул из ящика и положил на стол, рядом с телефоном, большой черный пистолет. Затем взял ее паспорт и потребовал объяснить, каким образом она добыла эту фальшивку. Нора сделала то, что делают все женщины в затруднительных ситуациях — разрыдалась. Офицер стал утешать ее: мы знаем этого прохвоста, давно следим за ним… Это он интересует нас, а не вы. (Врал, конечно. Думаю, что всю эту провокацию они затеяли для того, чтобы легче завербовать Норку: она ведь была из нашей компании, а за нами — чего мы не знали — уже шла слежка. И «ухажер» был, без сомнения, их человеком). Короче, офицер пообещал, что Нора получит настоящий паспорт, а вообще-то они знают, что у нее хорошая память, большие литературные способности — так не согласится ли она… и т. д. «Ведь вы советский человек?» Ей даже дали три дня на размышление — и она решила размышлять вместе с нами.
Что мы могли посоветовать? Девушке грозила вполне реальная опасность. Попытка скрыть пребывание в оккупации, подделка паспорта — за это могли не только выгнать из ВГИКа, но и посадить. И мы сказали: соглашайся. Пиши им какую-нибудь чушь, и поподробней, чтоб они сами от тебя отцепились, поняв, что связались с дурочкой. Жалуйся на то, что разговариваешь во сне и боишься проболтаться — ну, и все такое.
Нора так и поступила. Ей действительно сделали новый паспорт, но уже через несколько месяцев после нашего ареста она бросила институт и удрала из Москвы в Калининград, бывший Кенигсберг.
Лет шесть назад мы увиделись в Москве. Она стала журналисткой, живет и работает там же, в Калининграде. А пришлось ли ей — тогда, в сорок четвертом — писать что-нибудь про нас, я не спрашивал. Да оно и не важно…
Итак, я не удивился и не возмутился, услышав про задание, которое получил Якир перед отправкой на Юрк Ручей. И больше мы не разговаривали на эту тему — до встречи в Москве, когда и он, и мы с Юлием вернулись из лагерей. Шел уже пятьдесят седьмой год. Отозвав Петра в сторонку, я спросил:
— Скажи, они от тебя отвязались?
Он искренне удивился:
— Кто?
— Ну помнишь, ты мне рассказывал… Про Ивана Ивкина… Что ты у них на крючке.
А он, представьте себе, забыл. Скривился, помрачнел:
— А-а… Да, давно отвязались, давно… Но ты никому не рассказывал?
— Нет.
— И не надо.
Я и не рассказывал — пока не началась Петькина диссидентская активность.
Кое-что нас с Юлием Дунским удивляло и раньше. Подозрительным казалось, что Якира, с его восемью классами, после лагеря приняли в институт — Историко-Архивный, живший под покровительством «органов». Странно было, что у Петькиных сподвижников случаются неприятности, а с ним все в порядке. Слышали мы и такую историю: группа диссидентов шла под его предводительством на Красную Площадь протестовать, не скажу сейчас, против чего, а Якир в последнюю минуту вспомнил, что ему надо зайти на почту, дать телеграмму в Киев — чтоб и там устроили демонстрацию протеста. И всех протестантов, кроме Петьки, на площади арестовали…
Много чего слышали. Но все равно, из какой-то нелепой, может быть, лояльности, мы, предупреждая близких людей, не говорили прямо: «Якир стукач», а остерегали: «Он у них под таким ярким прожектором, что лучше держаться подальше — а то ведь можно попасть в непонятное и непромокаемое».
Только Мише Левину и Нинке Гинзбург, в девичестве Ермаковой, мы объяснили все прямым текстом, без эвфемизмов — потому что очень уж настойчиво Петька стал вымогать подписи у Мишиного тестя академика Леонтовича и Нининого мужа академика Гинзбурга.
Были у нас кое-какие сведения и о неблаговидной роли, которую Якир играл во время воркутинской забастовки зеков (лагерный срок он кончал на Воркуте). Но об этом мы молчали: все-таки слухи и умозаключения недоказательны — не то, что наш с Петькой разговор на комендантском. А из него я помню каждое слово и «готов дать правдивые показания». Только это никому уже не нужно: Якира давно нет в живых, забыто уже и его поведение на процессе — позорное с точки зрения тех, кто не знал истинного положения дел, и естественное в глазах тех, кто знает.
Интеллигентам свойственно искать и находить оправдание не только собственным слабостям, но и слабостям своих политических кумиров. Некоторые и сейчас верят версии, придуманной во время суда над Якиром и Красиным: Петр Ионович честный и отважный борец с режимом, но, к сожалению, алкоголик, больной человек. Следствие пользовалось этим, Якира мучили, не давая водки, и вымогали признания в обмен на 200 граммов.
Но другие, в том числе Ильюша Габай, прелестный парень, идеалист в лучшем значении слова, поняли все, как надо. Я предполагал, а теперь и его друзья подтвердили, что и покончил с собой Илья из-за жестокого разочарования в идейном вожде. Ну, не только из-за этого: были, говорят, и другие причины.
Меньше всего я хочу, чтобы создалось впечатление, будто Петр Якир был просто-напросто стукачом, заурядным сексотом. Уверен, что он искренне разделял диссидентские идеи и страстно желал крушения советской системы. Но судьба связала его с «органами» и он пошел по пути всех знаменитых провокаторов прошлого — таких, как Азеф, таких, как Малиновский. Он работал и на кагебешных своих хозяев, и на дело революции (диссидентское движение кто-то неглупый назвал «ползучей революцией»). Причем Якир наверняка утешал себя тем, что выдавая мелкую сошку, он покупает свободу действий себе, лидеру движения. Так думать было удобно. А может, была еще в этом и достоевщина, бесовская радость от сознания своей власти и над теми, и над другими.
Эта наша с Юлием теория не особенно оригинальна, да я и не претендую ни на что. Я просто рассказываю, что знаю и что думаю{38}.
А сейчас вернусь в 1946 год, на комендантский лагпункт Обозерского отделения Каргопольлага.
Пока будущий вождь московских диссидентов выполнял на Юрк Ручье особое задание, у меня начался первый лагерный роман — с Петькиной будущей женой Ритой Савенковой, светловолосой всегда грустной девочкой. Коротко стриженая, худенькая, она похожа была не на взрослую женщину, а на двенадцатилетнего мальчика. А между тем у нее в ее двадцать лет уже была за плечами жутковатая любовная история. Вообще с ее биографией обстояло не так все просто. Во-первых, она была не Рита, а Валентина. Во-вторых, не Ивановна, а Георгиевна. В-третьих, не Савенкова, а Рижская. По Ритиным словам, ее отец Георгий Рижский еще в начале тридцатых годов сбежал каким-то образом за границу, и дед Иван, охраняя девочку от неприятностей, дал ей свою фамилию и новое отчество. Как видим, от неприятностей дед ее не уберег, но они никак не связаны были с ее именами, отчествами и фамилиями. На воле, по паспорту, и в лагере, по формуляру, она числилась Валентиной Ивановной Савенковой. Но я буду называть ее, как звал тогда — Ритой.
Как и многие другие девушки из Мурманска и Архангельска, в лагерь она попала из-за союзников. Ее первым любовником был англичанин, сотрудник какой-то миссии. Иностранцев советские девушки всегда любили{39}. А этот еще и подкармливал Ритку и ее стариков. Все было бы хорошо, но он оказался извращенцем — садистом в прямом сексопатологическом смысле. Он мучил свою любовницу, щипал, выкручивал руки, колол булавками — и добился того, что у Риты появилось стойкое отвращение к физической близости. Свой арест и пятилетний срок она приняла с облегчением.