— 'Есть влага в кубке', — прошептал Генрих и осушил бокал.
Жидкость с терпким острым запахом невысохших картин. Генрих ожидал боли, но поначалу ощутил лишь тошноту. Потом — приступ страха. Он понял, что не хочет умирать. Просто надо было что-то сделать, чтобы заглушить фразу о вечности, непрерывно звучащую в мозгу.
Комната начала медленно раскачиваться. Потом быстрее… Еще быстрее… Она разгонялась, как огромные качели. Генрих взмахнул руками и заскользил по полу, ударился лицом о подрамник картины, и его отшвырнуло к окну. Тело беспомощно задергалось, острый крюк внутри разрывал пищевод и желудок, норовя добраться до сердца. Нет, нет, он будет жить! Пусть серостью, дрянью, но жить! И он полз… к телефону. Позвать кого-то… Тело уже умерло, и он волок его одним усилием воли. Одеревеневшие пальцы с трудом нажали на кнопки…
Темнота длилась мгновение. А потом явилась комната в два окна с матовым экраном. Зеленоватые простыни и подушки, и огромная приборная панель подсказали Генриху, что он в больнице. Дверь медленно отъехала в сторону, вошел человек в зеленом халате, уже старый, но мнящий себя молодым, и улыбнулся Генриху лиловыми губами.
— С возвращением, — сказал врач, мельком глянул на экран и что-то отрегулировал на приборной панели.
— Откуда? — одними губам спросил Генрих.
— С того света, естественно. Тебя едва откачали. Ты выпил растворитель для красок, — старик придвинул стул и сел рядом с Генрихом. — Ты что-нибудь помнишь?
— Вечность.
— Это понятно. Ты побывал за чертой. Чтобы тебя вернуть, мне пришлось заказать пятимодульный блок в фирме 'Сотвори гения', — Генрих дернулся и попытался подняться, но не смог. — Не волнуйся, через две-три недели твой собственный мозг начнет восстанавливаться. Мы часто используем этот метод в подобных случаях. К тому же я потребовал, чтобы мне был предоставлен интеллект художника.
— Я… я не давал согласия… — с трудом выдавил Генрих, испытывая к своей собственной плоти внезапное отвращение.
— А оно и не нужно, — отвечал врач со странной усмешкой. — Ведь я твой отец, и я подписал все бумаги.
— Я тебя не помню.
— Не сомневаюсь. А что ты помнишь вообще?
Генрих нахмурился.
— Двор… грязный… железные баки для мусора. Закат. Отсвет красного в окне. Я рисую на какой-то картонке. И у меня нет красного кадмия… вот обида…
Генрих замолчал и закрыл глаза — даже малое усилие его утомляло. И тут он явственно увидел картину. Она была уже написана, но краски еще не высохли и сверкали свежо и ярко.
'Это не для вечности', — услышал Генрих будто издалека ласково-сожалеющий голос.
— Нет, ошибаетесь, это как раз для нее, — прошептал Генрих.
Ибо там, на картине, была вечность. Просто глаза, просто лицо, свет, падающий сбоку, и золотой блик на щеке, и слабая улыбка на губах. И вечность.
Это была его картина, но Генрих никогда не писал ее — в этом он мог поклясться…
— Это была моя картина, но я никогда не писал ее, клянусь, — закончил свой рассказ Генрих.
— Опять картины, — раздраженно воскликнула Ядвига. — В Консерве все просто помешались на живописи. Ирочке кажется, что она исполняет завещание. Да, Папаша велел написать ей картину Воскрешения. Но это было самое слабое место в завещании. Слишком сложное решение. И значит — в чем- то искусственное, и потому — ложное.
— Чем же сложное? — не согласился Генрих. — Глина или краски — не все ли равно? Главное — какой образ создается.
— По образу и подобию Папаши, — усмехнулась Ядвига.
— Каким он был — ваш Папаша?
Она задумалась.
— Не знаю. Теперь уже трудно восстановить точно. Каждый создал себе его образ. Каждый рассказывает о нем свои байки. И я, как все. А на самом деле… Художник, изобретатель, проходимец, поэт, жулик, гений, авантюрист, идеалист.
— Почти как я, — улыбнулся Генрих. — Он слишком многого желал и слишком часто ошибался. Так расскажи, как было дело.
— Думаешь, твой рассказ стоит моего? — с сомнением спросила Ядвига. Ну ладно, расскажу.
Утро выдалось дождливое, серое. Вязкий туман стлался над огородами. Идти никуда не хотелось. Дина несколько раз пыталась закурить измятую, наполовину высыпавшуюся сигарету, но спички гасли. Дина шагала напрямик через уже расчищенные от леса, но еще не засаженные участки к голой плеши. Папашины сапоги, невозможно огромные, постоянно спадали с ног. А детское пальто не сходилось на груди и почти не грело. Красные обветренные руки чуть ли не по локоть вылезали из рукавов. От холода желтые шершни простуды облепили Динины губы. Дина плакала: от жалости к себе и от обиды на глупый и несправедливый мир.
Ядвига ждала у полуразвалившихся деревянных ворот. Подол ее длинного черного пальто был замызган серой огородной грязью. Дина подошла, прижалась к сестре и заплакала. Ядвига погладила младшенькую по голове, но как-то механически, без сочувствия. Васятка переминался с ноги на ногу и пытался поплотнее запахнуть ватник, на котором не было пуговиц. Подле Васятки стояла старая тележка, а на тележке — сверток, завернутый в старое одеяло. Неестественно длинный и плоский. Неужели ОН теперь такой?
— Почему не на кладбище? — спросила Дина.
— Я решила похоронить его здесь, — заявила Ядвига. — На кладбище опасно. А здесь я могу каждый день наблюдать за могилой.
Васятка зачем-то посмотрел на часы. Как будто время что-то могло значить для замотанного в брезент.
— А у кого завещание? — спросила Дина, отстраняясь.
— У меня, — отвечала Ядвига.
— И кому останется огород? И дом?
— Это неважно, — отозвался Васятка. — Главное, кому достанется это? И он показал металлический баллон с какой-то огромной безобразной приставкой сбоку, оплетенный паутиной проводов. Баллон лежал на тележке рядом с длинным свертком.
— Ну и что из того? Мне его изобретение как прошлогодняя редька, фыркнула Дина.
— Отказываешься от своей доли? — оживилась Ядвига.
— Зачем отказываться! Это уж дудки. А вот продать могу.
— Ирочка идет. Сука… — пробормотала Ядвига. — В такой день и то опаздывает.
Все повернулись. Ирочка шагала к ним размашистым мужским шагом, огромный, до земли, мужской плащ развевался при каждом шаге. За Ирочкой следом трусил Бертиков — молодой коренастый огородник в ватнике и болотных сапогах. Бертиков числился у Ирочки в женихах.
— Он здесь велел себя закопать? — деловито спросил Бертиков и будто невзначай бросил быстрый взгляд на пузатый баллон.
— Именно, — подтвердила Ядвига. — А вокруг велел насадить яблоневый сад.
— Почему не вишневый? — хихикнула Ирочка.
— Вишни в нашем климате плохо растут, — серьезно пояснил Бертиков.
Он шагнул к Дине и, пожав ее красную гусячью ручонку, проговорил, сочувственно:
— Соболезную, бедная моя.
Будто Дина была старшей, а не Ядвига. И Дина внезапно размякла от этих слов, так спелая ягода размокает от густого тумана и, прижавшись к толстому ватнику Бертикова, расплакалась, повторяя сквозь всхлипы: 'Как мне плохо, как мне плохо!'
— Успокойся, моя милая, все еще наладится, — Бертиков гладил ее мокрые волосы и в порыве сочувствия сжимал в больших теплых ладонях ее огрубевшие красные руки.