Я не могла удержаться от рыданий.
— Ах! господин Жорж, — воскликнула я, — вы хотите, чтобы я вас убила? Вы хотите, чтобы всю жизнь меня мучила совесть за это убийство?
Всю жизнь!.. Я уже забыла, что хотела умереть вместе с ним, умереть от него, умереть, как он.
— Господин Жорж… господин Жорж!., из жалости ко мне, я вас заклинаю!
Но его губы были на моих губах… Смерть была на моих губах…
— Молчи! — прошептал он, задыхаясь. — Я никогда тебя не любил, как сегодня…
И мы слились своими телами… Несмотря на безумную страсть, которая охватила меня, жестокой пыткой было для меня слышать, как вздыхал и вскрикивал Жорж и как хрустели подо мной его кости, как кости скелета.
Вдруг его руки перестали обнимать меня и упали беспомощно на кровать; его губы разомкнулись и оторвались от моих губ. И из его раскрытого рта вырвался какой-то крик отчаяния, затем хлынула горячая кровь, которая забрызгала мне все лицо. Одним прыжком я соскочила с кровати. В стоявшем против меня зеркале я увидела свое красное лицо, залитое кровью… Я растерялась от охватившего меня ужаса и хотела звать на помощь. Но чувство самосохранения, боязнь ответственности, страх, что раскроется мое преступление, какая-то трусливая расчетливость закрыли мне рот, толкнули к краю пропасти, где помрачался мой разум… Очень быстро, очень ясно я поняла, что никто не должен был войти в эту комнату и увидеть этот беспорядок, нашу наготу, всю обстановку любви.
До чего жалок человек! Было нечто более сильное, чем моя скорбь, более властное, чем мой испуг, это было низкое благоразумие, низкий расчет… Несмотря на страх, у меня хватило присутствия духа открыть дверь в залу, затем в переднюю и прислушаться… Нигде ни звука. Все спали в доме… Тогда я подошла к кровати… Я подняла Жоржа, он был легок, как перышко… Я держала его за голову в своих руках… кровь продолжала течь изо рта липкой струйкой… Я слышала, как грудь его опорожнялась через горло с характерным шумом опрокинутой бутылки с жидкостью…
— Жорж! Жорж! Жорж!
Жорж не ответил на мой зов, на мой крик… Он не слыхал меня… Он уже больше не слышал никаких земных зовов и криков.
— Жорж! Жорж! Жорж!
Я уложила его на постель, он оставался без движения… Я положила ему руку на сердце… сердце не билось…
— Жорж! Жорж! Жорж!
Ужас увеличивался от этой тишины, от его молчания, от неподвижности этого окровавленного трупа, от меня самой… И, разбитая горем, испугом, обессиленная, я в обмороке упала на ковер.
Сколько минут или сколько веков продолжался этот обморок, не знаю. Когда я пришла в себя, одна мучительная мысль не давала мне покоя: скорее уничтожить все, что могло бы меня изобличить… Я умыла себе лицо, оделась. Я привела — да, меня хватило на это — в порядок постель, комнату… И когда все было окончено, я всех разбудила, я на весь дом прокричала эту страшную новость…
Ах, эта ночь! В эту ночь я узнала все муки, все пытки ада…
Сегодняшняя ночь мне напомнила ту… Буря воет, как в ту ночь, когда я начала свою разрушительную работу над этим бедным мальчиком. И рев ветра в саду воскресил в моей памяти рев моря у песчаного берега этой навеки проклятой виллы в Ульгате.
Когда мы после похорон Жоржа вернулись в Париж, я не хотела остаться на этом месте, несмотря на многократные просьбы бедной старушки. Я спешила уйти, чтобы не видеть этих слез, не слышать этих рыданий, которые разрывали мое сердце… Я спешила уйти от этих выражений ее признательности, пбтому что в своем безутешном горе она чувствовала потребность без конца благодарить меня за мою преданность, за мой героизм, называть меня «дочерью, своей дорогой дочерью», обнимать и нежно ласкать меня… Много раз в эти две недели, которые я согласилась провести у нее, у меня являлось непреодолимое желание сознаться ей, изобличить себя, рассказать ей все, что так тяготило мою душу, что так угнетало меня. К чему? Разве ей стало бы легче от этого? Это значило бы ко всем ее мукам прибавить еще одну, внушить ей мучительную мысль, что ее дорогой мальчик мог бы остаться в живых. И затем, я должна сознаться, у меня не хватало смелости для этого. Я уехала от нее, провожаемая, как святая, любимая, осыпанная богатыми подарками…
В тот же день, когда я после ухода со службы возвращалась из конторы госпожи Пола-Дюран, я встретила на Елисейских полях старого товарища, лакея, с которым мы прослужили вместе в одном доме целых шесть месяцев. Два года прошло с тех пор, как мы с ним не виделись. С первых же слов, которыми мы обменялись, я узнала, что он ищет места, как и я.
— Эта Селестина всегда весела! — воскликнул он, обрадовавшись нашему свиданию.
Это был добрый малый, весельчак, шутник и любил покутить.
— Может быть, пообедаем вместе? — предложил он.
У меня была большая потребность рассеяться, прогнать от себя печальные образы, гнетущие мысли, и я согласилась…
— Великолепно! — воскликнул он.
Он взял меня под руку, и мы пошли в один погребок на улице Камбон. Он был весел, грубо шутил, вел вульгарный разговор, и это не шокировало меня. Напротив, я почувствовала какую-то радость разгула, какую-то беспутную беспечность, как будто вспомнила забытую привычку… Одним словом, я узнала себя, я узнала свою жизнь в этих опухших веках, в этом плоском лице, в этих выбритых губах с отпечатком услужливости, скрытой лжи и склонности к разврату со всеми этими черточками, одинаково свойственными актерам, судьям и лакеям.
После обеда мы шатались некоторое время по бульварам. Затем зашли посмотреть синематограф. В темной зале, когда на освещенном экране под аплодисменты публики дефилировала французская армия, он обнял меня за талию и так крепко поцеловал в шею, что чуть не испортил мне прическу.
— Ты прелестна, — прошептал он. — Черт возьми! Как же от тебя хорошо пахнет…
Он меня проводил до гостиницы, где я жила, и мы несколько минут стояли на тротуаре молча, немного пьяные. Он концом своей трости ударял по носкам своих ботинок. Я, опустив голову, спрятав руки в муфту, растаптывала ногой апельсиновую корку…
Ну, до свидания! — сказала я ему.
Нет! — протестовал он. — Позволь мне пойти к тебе, Селестина?
Я как-то неопределенно отказывалась для виду, он настаивал:
— Что с тобой? У тебя сердце болит? Как раз самый настоящий момент…
Он пошел со мной. В этой гостинице не особенно смотрели за теми, кто поздно возвращался домой. Со своей крутой и темной лестницей, мокрыми перилами, удушливым воздухом, отвратительными запахами гостиница напоминала какой-то воровской или разбойничий притон. Мой спутник закашлял для храбрости. А я с чувством отвращения подумала:
— Ах! Как это не похоже на виллу в Ульгате и на великолепный отель на улице Линкольна…
Едва мы вошли в комнату и не успела я запереть на ключ дверь, как он грубо схватил меня и бросил на кровать.
Какими мы, право, скотами иногда бываем!
Какие мы жалкие люди!
И я попала в водоворот жизни с ее радостями и печалями, с этой постоянной сменой лиц, новыми знакомыми, с неожиданными вылетаниями на улицу из роскошных домов… как всегда…
Удивительное дело! В своем упоении любовью я с жаждой самопожертвования, искренне и страстно хотела умереть, а теперь я целые месяцы была полна ужаса от мысли, что я заразилась от поцелуев Жоржа. Малейшая слабость, случайные боли заставляли меня трепетать от страха. Часто по ночам я просыпалась в безумном испуге, вся в холодном поту. Я ощупывала себе грудь и от мнительности чувствовала боли, колики; я рассматривала свою мокроту и находила в ней кровавые нити; я считала биения своего пульса, и мне казалось, что у меня лихорадка. Когда я смотрела на себя в зеркало, мне казалось, что глаза у меня ввалились и что лицо становится розовым, как щеки у Жоржа… Я как-то простудилась ночью после бала и прокашляла целую неделю. Я уже была уверена, что мой конец пришел. Я обложила себе спину пластырем и глотала без конца всякие лекарства. Я даже сделала пожертвование св.