безрукавку под плащ…
Не все приезжие были городские, кое-кто и до хутора жил в сельской местности. Эти приспособились легче и не так страдали от крестьянской работы. Шура Протасова, например, с двумя пацанами пяти и семи лет. Шура работала в овчарне, доставляла в бочке воду, выгребала навоз. Ей не повезло, в начале зимы она обморозила лицо, теперь щеки ее были отмечены двумя крупными вишневыми пятнами…
Порядок требовал бумажных заявлений. Степан Егорыч прочитывал каракули и на каждой бумажке писал: «Выдать в счет расчета по трудодням». Андрей Лукич, к которому переходили эти бумажки, принимал их молча, молча визировал своей подписью, однако не прятал своего неодобрения. «Вам, Степан Егорыч, – так и говорило его лицо с поджатыми в ниточку губами, – конечно, нашего колхозного запаса не жалко. Вы его не добывали. Со стороны к нему пришли, туда же и уйдете. На чужой-то счет легко щедрым быть…»
Угадывать эти слова в строгом лице Андрея Лукича, ждать, что он возьмет да скажет это ему вслух, при всех в конторе, – тоже было мучительно для Степана Егорыча. Под молчаливым взглядом счетовода он передавал ему бумажки с такой внутренней неловкостью, точно делал что-то явно незаконное, марающее его права и власть. К тому же он знал, что так про него думает не один Андрей Лукич. Наверняка так думает кладовщица Таисия Никаноровна, отвешивая в кладовой продукты, думают и другие из местных, – всем ведь известны эти выдачи и наверняка за его спиной это подвергается суду и пересуду.
Но он знал и то, что выпадало из памяти Андрея Лукича в этом осудительном отношении к его действиям, выпадало по причине, что Степан Егорыч не свой, не хуторский, а раз так – то и скорей всего на ум идут всякие нечистые подозрения, – он знал, что это совсем не личная его щедрость, не милость, с которой можно поступить вольно – можно ее оказать, а можно и нет, он действует прежде всего по закону и по совести, это – положенная плата за сделанный уже труд, тяжелый труд в осенней хляби, на зимнем жестком морозе, заработано этими людьми куда больше, чем они в конечном счете получат, и надо, чтобы они и дальше были работниками, в силе и способности работать, а не просто истощенными иждивенцами, в которых все они превратятся без достаточной пищи. Так рассудил бы каждый правильный, разумный хозяин, и потому Степан Егорыч не отклонял ни одной бумажки, мужественно терпя невысказанное недовольство Андрея Лукича.
Шура Протасова ни лицом, ни фигурою, ни характером не походила на Полю, но она была с брянщины, из колхоза, и это роняло в Степана Егорыча светлую надежду: может, и Поля не осталась у немцев, сообразила, успела, покинула с девочками деревню и вот теперь тоже где-то в тыловой стороне… Дай-то бог, думал Степан Егорыч, чтоб попала она к добрым людям, чтоб помогли ей пережить до возвращения. Ничего нет нужнее доброты друг к другу, а сейчас и подавно: одно только и может выручить в такой всеобщей беде – держаться, как одна семья.
Невелик был Сухачёв-хутор, невелика артель, но в тяжкий воз запряг Степана Егорыча Дерюгин – теперь Степан Егорыч понимал это по-настоящему. Он не был в обиде на Дерюгина: тому было тоже не легко и кто-то же должен был занять его место, как заступают на фронте на место того, кто выбыл из строя. Всем сейчас один долг, – так понимал своим сердцем Степан Егорыч – одна обязанность: тянуть, не жалея жил, где б кто у какого дела ни оказался – на фронте ли, в тылу. Всем и каждому такая задача, и ничего другого сейчас ни у кого не может быть…
22
За день Степан Егорыч умаривался так, так намучивал свою хромую ногу, что, казалось бы – спать всю ночь без просыпу. Но и ночами не сразу шел к нему сон от разных продолжающихся дум и соображений. А когда Степан Егорыч все-таки засыпал, то тревожно, все чего-то ожидая во сне, готовый немедленно пробудиться и действовать.
И когда однажды в полуночный час под окном раздался скрип валенок по снегу, а потом чья-то рука торопливо застучала в раму, Степан Егорыч тут же рывком вскинулся с лавки, уже понявший, что стук неспроста, по серьезному делу, скорее всего случилось какое-то несчастье. Первая мысль по деревенской привычке мелькнула о пожаре. Как стал себя помнить Степан Егорыч, это был самый первый в деревне страх; всегда взрослые боялись погореть, старики, женщины крестились и шептали молитвы при грозе с молнией и громом, ребятишек за баловство с огнем жестоко били, и в Степана Егорыча еще в пеленках перешел этот всеобщий страх.
В окно стучал Ерофеич.
За двойными рамами было не понять его слов, Степан Егорыч, босой, метнулся в сенцы, впустил Ерофеича в дом.
Старик был лишь в легком ватнике, запоясанном ремнем, все остальное – тулуп, полушубок – он скинул для скорости бега. Из степи подступили волки, взяли в кольцо овчарню. Овцы беснуются в закутах, чуют; волки от голода свирепо-смелы, вот-вот ворвутся к овцам, а, может, уже и ворвались, покуда он сюда бежал…
Василиса тоже проснулась от стука и при первых стариковых словах начала поспешно одеваться.
Степана Егорыча аж затрясло – он представил, что будет с колхозным стадом, с тремя сотнями овец, если волки дорвутся до живого мяса, до живой теплой крови. Волк пьянеет, хруст овечьего горла под его клыками сводит его с ума. Для сытости ему хватит и половины барашка, а он, ошалев, начинает резать овец подряд, ради одного восторга, какой заключен для него в разбое и убийстве.
Не попадая в голенища, Степан Егорыч кое-как впихнул в сапоги ноги, сорвал с гвоздя шинель. В зажигалке стерся кремень, но он помнил, куда Василиса клала спички, – нащупал на печном приступке сухой легкий коробок. Оружие бы! Но какое у Василисы в доме оружие!
– Поотобрали вот дробовики, а зачем? – как бы угадывая Степан Егорычевы мысли, посетовал Ерофеич. – Такое вот, к примеру, происшествие – даже отбиться нечем…
Одно только могло сгодиться Степану Егорычу как оружие: у Василисы в подпечье вместе с рогачами всегда лежал острый топор для рубки хвороста. Степан Егорыч сам не раз направлял его на точиле.
– Степан! – окликнула Василиса. – Подожди!
Она словно бы боялась за него, не хотела, чтоб он шел один, без нее.
Бежать Степан Егорыч не мог, а только шагал, сколь мог быстро, широкими неуклюжими шагами, землемерным сажнем выбрасывая вперед себя негнущуюся ногу. Ерофеич трусил рядом, сбивчиво передавая, как еще с вечера стали подвывать в степи волки, но это обычное дело, он даже не заволновался нисколько, а потом, с полчаса назад, овцы забеспокоились не на шутку, стали метаться в овчарне, блеять. Кошар и Жук, бегавшие снаружи, на что уж здоровы, волкодавьей породы, а и то – подбились под дверь сторожки; шерсть дыбом, клыки оскалены, зарычат, рявкнут – и тут же пятятся… Ерофеич вышел поглядеть и на снегу с одной и другой стороны овчарни увидел волков; на той стороне, откуда светила луна, – черными тенями, а на той, где было светло, – совсем ясно: длинные морды, пар от дыхания…
Ерофеич оправился от пережитого страха, теперь ему было даже занятно, как это он оказался посреди волчьей стаи и как они его выпустили, не погнались вслед. А погнались бы, почитай, тут бы ему и конец – что бы он сделал голыми руками? Собаки же повели себя совсем не геройски: едва он вышел из сторожки, как они рванулись туда, в укрытие, – и волкам без боя уступили, и хозяина покинули без защиты.
– Сколько живу – а такое впервой! – докладывал Ерофеич на бегу, едва поспевая за Степаном Егорычем. – Никогда у нас по стольку не водилось. Это их война сюда согнала. Серые все, должно, брянские, наши порыжей будут…
– Стой! – шумно дыша, остановился Степан Егорыч. – Ты со мной не беги. Буди народ, всех подряд. Пускай берут тазы, ведра. Для шуму. Стучи по окнам!
Они уже выходили проулком в открытое поле. Ерофеич, мелко топоча валенками, рысцой побежал назад, в хуторскую улицу.
Круглая луна прожектором горела в иссиня-черном небе. Ее купоросно-зеленоватый свет ровно и сильно лежал на снегу, делая видным степное пространство во всю его даль, до черты горизонта. Всё, на что лился лунный свет, гляделось предельно четко. До приземистого сарая овчарни оставалась еще сотня шагов, а Степан Егорыч уже видел глиняную обмазку стен, черные швы между саманными кирпичами в тех местах, где глина отпала, утоптанный овцами, учерненный навозом загон, огораживающие его кривые слеги, кособокую Ерофеичеву сторожку, пристроенную к левому боку овчарни. Даже буквы лозунга, прибитого на стене, и то можно было угадать.
Где же волки, уж не померещилось ли спросонья Ерофеичу?