знала.
– Степан мой, Степан… Степанушка… хороший, добрый… Век бы тебя вот так возле себя держала, руки б, плечи твои гладила… Никакой беде я б тебя не дала, из любой болезни выходила… Или тебе здесь не дом, или я тебе женой не сумею быть? Нигде тебе лучше не будет, поверь, сиротинушка ты горькая… Худой, заморенный… Уж я бы тебя оправила, все бы тебе отдала, сделала, ничего не пожалела… Только живи тут, при мне… живи… Сынов заведем, сыны у нас будут, твоему роду продолжение, Степановичи…
Степан Егорыч не вступал в это ее сбивчивое бормотание, ничем не отзываясь на обещания, просьбы, – не потому, что плохо слышал и понимал, а потому как раз, что слышал горячие Василисины слова все до единого, и знал, что в них полная правда. Да, так и будет, такие, как Василиса, зря не сулят, не клянутся, а только так и умеют – и защитит она, и выходит, и все отдаст, лишится всего без раздумья, и пойдет на край света, если такая судьба, и глаза закроет, когда в конце концов придет такой час…
28
Издавна, с детства еще, заметил Степан Егорыч – зимнее время только первую половину медленно тянется, а одолеет перевал – летит куда как шибко, только успевай считать дни.
Он и считал, все больше тревожась, что дни идут, катятся, уже и про весенние работы надо думать, а главного – семян – нет, хлопоты его напрасны, одни обещания да посулы и никакого дела.
В конце концов Степан Егорыч убедился, что без большого начальства не обойтись, надо ехать в город, и когда он обдумывал эту свою поездку и готовился – его самого позвали в город: там собирали всех председателей как раз для разговора о подготовке к весне.
На хуторе у Степана Егорыча уже образовалась отвычка от многолюдства, чужих незнакомых лиц, и, попав на городские улицы, он прежде всего поразился обилию людей, быстрому деловому их движению и вообще напору и энергии жизни, что просто била тут ключом в сравнении с хуторской тишиной.
После открытых степных пространств и далеких горизонтов Степан Егорыч, едва начался город, еще испытал неприятно сдавившее его чувство тесноты, которое создавали сплошные ряды домов, заборы, столбы, высокие кирпичные стены многоэтажных зданий, загородивших половину неба. Даже что-то вроде растерянности и робости нахлынуло на него от городской обстановки, городской суеты и вызванных ею ощущений; подхлестывая лошадь, Степан Егорыч больше, чем надо, крутил головой, опасаясь, как бы на кого не наехать или самому не угодить под чьи-нибудь сани или встречный грузовик.
Пристанище ему было только одно – у Галины Фоминишны.
Ничего не переминилось в ее доме и в ней самой. Под навесом во дворе стояли лошади, жевали сено, натрушенное в сани, – так же квартировали у Галины Фоминишны приезжие из глубинных сел. Так же была она крепка, крупна, пунцоволица от пышущего своего здоровья и дородности, туго упакована в теплые добротные одежды, так же занята своими очередными базарно-торговыми операциями.
Она бегло оглядела Степана Егорыча, и во взгляде ее отразилось удивление, что при своей главной колхозной должности он ничего себе не справил: все та же потертая шинелька, те же худые сапоги. Она стала выспрашивать, как это так допустил Степан Егорыч, но его ответы, что заработков его ещё пока не достало, чтоб справить другую одежду, понять Галина Фоминишна не могла, и объяснение это оставило в ее лице выражение, какое вызывает только чья-нибудь очевидная глупость или выходящее из ряда вон простофильство.
Торопиться особенно было некуда, совещание должно было начаться во второй половине дня, но Степан Егорыч не стал отдыхать с дороги, только обогрелся чуть, поставил лошадь, задал ей корму и тут же отправился в город. Не мог он сидеть в избе и сон не пошел бы в глаза – так тянуло его повидаться с друзьями, с Федором Карболкиным и Василием Петровичем.
Как ни хотелось поскорее попасть ему на базарную площадь, где он надеялся найти Карболкина, а в одном месте Степан Егорыч все же продолжительно задержался. Возле здания редакции была знакомая Степану Егорычу витрина, в которой каждый день появлялись новые сообщения с фронта и висела большая карта, извилисто разрезанная красным шнурком на гвоздиках.
Степан Егорыч не пропускал газет и знал, какие города отбиты у врага, где примерно находятся наши войска, наступающие по придонским равнинам. Но одно дело – название, а другое – глазами увидеть, как далеко на запад переместилась красная линия, какими глубокими выступами вклинилась она в территорию, еще занятую немцами, угрожая им новыми котлами. Степан Егорыч нашел курские места, свой район с его главным городом Коренево, прикинул – далеко ли еще осталось до них, скоро ли и туда придет освобождение. На карте расстояние было совсем недальним, не шире ладони. Но это на карте…
Сводки, озаглавленные «В последний час» и напечатанные крупным шрифтом, перечисляли, сколько чего, какого вооружения и каких трофеев взято при окончательной ликвидации окруженных в сталинградском котле немцев. Счет шел на тысячи, десятки, сотни тысяч. Степан Егорыч, читая, незаметно для себя повторял каждую цифру губами, – уж очень приятно было произнести эти тысячи, означавшие утраченные немцами пушки и пулеметы, автомашины и аэропланы, танки и тягачи, снаряды и оружейные патроны.
«Будет и на нашей улице праздник!» С осени держал Степан Егорыч в своем сердце эти как торжественная клятва произнесенные слова, обещающие неизбежное, неотвратимое возмездие, и вот он – долгожданный праздник! Он зримо был перед ним на этой старой, исколотой гвоздями карте, свидетельнице совсем недавних, предельно тяжких дней и предельно отчаянного положения, он был в красных булавочных флажках, воткнутых в названия больших и малых городов и означавших, что такие же точно родные советские красные флаги уже реют в этих городах над городскими крышами, он был в длинных цифрах трофеев, что так глазасто пестрили последние фронтовые сводки.
Степану Егорычу еще нетерпеливее захотелось увидеть своих друзей. Дела-то какие!
Он почти не сомневался, вступая на базарную площадь, что еще сотня-другая шагов, еще несколько минут – и он узрит рослую фигуру Карболкина, услышит его зычный, с базарной хрипотцой, голос. Куда ж ему деваться: день торговый, наверное, успел уже Федор и торгануть хорошо, и позавтракать в «обжорном» ряду, и пропустить для бодрости свою первоначальную дозу. Он представлял себе, почти видел глазами, как сначала немо раскроет от восторга встречи Карболкин рот, как в следующую секунду он заревет, загогочет басисто, густо, как раскинет в стороны руки для объятия с зажатой в кулаке толстой, суковатой, им самим выточенной из грушевого дерева палкой.
Но на том месте, где Степан Егорыч ожидал встретить Карболкина, его не оказалось. Совсем другие люди продавали водку, пачечный табак, папиросы, мыло, небрежно суя в карманы вырученные сотенные бумажки и взамен проданного товара извлекая из потайных глубин своих одежд новые пачки папирос и табака, новые куски мыла в прилипшей газетной бумаге.
Один из этих сноровистых продавцов Степану Егорычу был знаком. Он и поведал про Карболкина. Известие почти ошеломило Степана Егорыча. Неделю назад Карболкин уехал. Не готовился и не собирался, потому что еще и немцев из его краев не прогнали, говорил – вот освободят, подожду, пусть там хоть малость жизнь обладится, не прямо же на головешки ехать, до лета и тут можно отлично прохарчиться. А потом вдруг заскучал, заторопился, не стал ничего ждать – сумку на спину и похромал на вокзал. «И куда тебя несет, еще ж и ехать некуда!» – попытались было остановить его товарищи. «Пока доеду – уж наши там будут!» – отмахнулся Карболкин. «Что ж ты там делать станешь, сам ведь говорил – не на головешки же!» – «А вот как раз эти самые головешки гасить. Кому-то же надо!»
Взволнованный вестью, которую он совсем не ждал, а пуще всего тем, что Карболкин, черт, всех опередил, и, завидуя ему без меры, представляя, как он едет, подсаживаясь в попутные воинские эшелоны, – кто ж не пустит инвалида-фронтовика, ворочающегося домой! – Степан Егорыч отправился в военкомат повидать Василия Петровича и спросить совета: не пора ли и правда уже готовиться в дорогу? Может, вовсе не поспешно рассудил Федор Карболкин?
В военкомате Степана Егорыча ждал еще один удар. На писарском месте Василия Петровича сидел совсем другой человек – с новенькой сталинградской медалью на зеленой гимнастерке и черным протезом вместо, левой руки. Сбивая с самокрутки пепел в ту же глиняную пепельницу, которая служила и Василию Петровичу, он охотно объяснил, что Василий Петрович тоже отбыл из города. Куда именно? На запад, на освобожденную территорию. Надо налаживать там производство, транспорт, учение в школах, давать свет и воду, выпекать хлеб, – словом, заново восстанавливать прерванную, и порушенную жизнь, и сейчас туда посылается много народа, иных специалистов старших возрастов даже отчисляют для этого из армии. С одной из таких групп и отбыл Василий Петрович. Пока не в свои места, пока – куда направят, ну, а там,