– Беда!.. – склонил голову Степан Егорыч. Его, любившего во всем хозяйственный лад, исправность, сокрушало это повсеместное разорение оборудованности жизни, что принесла война, пропажа самого насущного – спичек, гвоздей, веревок, керосина, мыла; нигде не купить тарелки, стакана, швейной иглы, катушки ниток; человек должен исхитряться в самом простом, где раньше и не думалось, все было под рукой, как допотопный житель добывать огонь кресалом, чтобы вздуть свой очаг, сварить немудрую пищу…

– А мой папка живой! – вдруг сказала девочка, как будто чему-то наперекор это утверждая. – Просто он писем не пишет.

Степан Егорыч не разобрал сначала – к чему это она, но тут же, следом, понял; сердце у него тепло и больно дрогнуло от жалости к этой маленькой девочке, которая видела в нем смутную, пока еще непонятную, но все же угрозу и слабыми, ничтожными своими силами оборонялась от него, чужого, вошедшего в ее дом. И не только защищая себя и мать, но защищая и своего отца, который был сейчас далеко и никак и ничем не мог защитить себя в этом своем доме.

– Ведь не все письма доходят, правда? Много ведь и пропадает?

Девочка оставила жернов, с горстью зерна в кулачке она смотрела на Степана Егорыча, впервые в его глаза своими по-взрослому серьезными глазами, и как бы требовала, чтобы он подтвердил это ее объяснение, которое она придумала для себя, уверил ее в нем.

И Степан Егорыч согласился, сказал то, что хотела она услышать – действительно, от войны повсюду сумбур и непорядок, и это сколько угодно, что письма пропадают по дороге, особенно, если с фронта. Известно, ка?к там – бомбежки и прочее, войска постоянно в перемещении, туда, сюда, где ж в такой колготе почте нормально действовать. А то еще так: нет писем и нет, долго нет, а потом сразу несколько. Оказывается, находились в боях, не до писем было…

Он изложил это девочке, как полную правду, вспомнив, сколько сам на фронте написал писем Поле. Одно, первое, как на формировании были, второе – по дороге на фронт. А потом пошли недели – ни сна, ни отдыха, все время отступали с боями, попадали в окружение и вырывались из него; мысли были об одном – о немцах, патронах, воде, раненых сотоварищах. Поубивало командиров, три раза менялся номер части…

А потом уж и писать стало некуда: осталась его Заовражная далеко по ту сторону фронта…

8

Ночью Степан Егорыч лежал тихо, но без сна. Дышалось как-то трудно, тело было усталым, больным, голова тяжелела, – наверное, с дороги, с голоду. Он только и поел за целый день, что в хуторе, куда заезжали. У Василисы, конечно, нашлась бы для него еда, но одалживаться у нее язык не двигался у Степана Егорыча. Завтра Дерюгин что-нибудь выпишет ему из колхозной кладовой, авансом, будет у него своя пища, а пока – ничего не сделаешь, надо терпеть…

Василиса так и не вступила с ним в разговор: молча достирала, подтерла пол, погремела у печи чугунами, готовя на утро поросенку затируху из картофельных очисток и отрубей. Степан Егорыч по- прежнему все сидел на табурете, прокашливаясь, когда было уже совсем не сдержаться, мучительно желая покурить. Но он уже знал, что у местных не принято дымить в доме и Василиса этого не одобрит. Выходить же на двор, на мороз и ветер, страсть как не хотелось, он только начал по-настоящему согреваться. Но все же он вышел, постоял за углом хаты, где меньше прохватывал ветер, жадно высосал цигарку из последнего Василь Петровичева табака. От курева, которым он был богат, теперь у него осталась только пачка папирос производства Федора Карболкина, про которую Степан Егорыч решил, что ее надо тянуть подольше: кто знает, разживется ли он тут табаком, может, тут, у здешних, такой обычай, что и не курит никто, и табака даже не сеют, не заведено…

Когда он вернулся, Василиса разбирала кровать за печкой, отгороженную от комнаты ситцевой занавеской. На табуретке Степана Егорыча горкой лежали толстая войлочная кошма, одеяло, подушка в свежей, только что надетой наволочке.

Степан Егорыч понял, что это его постель. Он составил у стены две лавки, разостлал вдвое кошму, улегся. Получилось ничего, только коротковато: если протянуть ноги во всю длину, ступни повисали за краем скамей.

Ах, да так ли еще он спал за эти полтора года войны, разлуки с домом! Где только и как ни приходилось ночевать! В холодных мокрых стогах посреди пустых, разбухших от дождя полей… В соломе всю ночь шуршали мыши, случалось, ползали прямо по телу, падали на лицо… В топи, где ноги тонули по колено, на болоте случалось ночевать, – это в окружении, поздней осенью сорок первого; вода на открытых местах была уже в пластинках льда; спали полустоя, полусидя, скрючившись на кучах натасканного хвороста, жердняка, а верней сказать – вовсе не спали, маялись, пережидая ночь, в сыром вязком тумане, оседавшем к утру инеем на болотную траву, на ветки деревьев и кустов… На сеновалах, в сараях, в избах каких! Не перечислить, не вспомнить всех. В одной старик хозяин, гадина, поубивать всех хотел. Благо, один боец высмотрел, что он со двора топор в фуфайке принес и под голову себе положил. Зачем топор? Старик, когда его трясти начали, сослался – дескать, от страху, вдруг немцы придут. Какой страх – полна хата солдат и все с оружием. И что топором с ними сделаешь, с немцами? Ясно, своих хотел во сне перекрошить, от немцев уважение заработать. Может, лавочку ему разрешат, какая у него в старое время на деревне была.

И вот – Сухачёв-хутор. Тридцать саманных хатенок среди сугробов и самих похожих издали на сугробы в бескрайнем белом просторе приуральской степи… Про эти места он и не слыхал раньше. Так, смутно только – есть далеко какая-то Урал-река, населена казачеством, прежде они всё воевали с азиатцами, ходили на Бухару, на Хиву… Это ему отец рассказывал, а отцу – дед. Были они самые обычные крестьяне, мужики, но тоже довелось им испить солдатскую чашу. Отца Егора Тимофеевича на русско-японскую войну забирали, через всю Россию в теплушке везли; остался живой, был только контужен снарядом японской гаубицы. Дед не воевал, но срочную служил и до самой смерти помнил солдатскую науку, так в него крепко ее вложили: как в строю стоять, как ружейные приемы делать, все команды помнил и мог повторить, сигналы, которые полковой трубач играет.

Степану Егорычу хотелось заснуть и во сне увидеть домашнее, Полю, дочерей своих. Иногда это ему снилось, и это были самые желанные его сны. Однажды в госпитале приснилась ему ярмарка, та, на которую они с Полей ездили, когда еще были молодые, на второй год женитьбы. Ярмарка была осенняя, многолюдная, пестрая, шумная. С каруселями, качелями, цирком под полотняной крышей, в котором показывали живого слона. В ту пору в народе было еще много всяких умельцев, ремесло еще не прекратилось, и на ярмарочной площади громоздилось горами всякое изделие: плетеные корзины и кошелки, глиняные макитры и кувшины, детские коляски и саночки; был целый ряд, где торговали расписными прялками, был ряд с бумажными цветами, а уж там, где шла торговля игрушками, глаза слепило от нестерпимо яркого фуксина, киновари и лазури. Степану Егорычу приснилось, что несутся они с Полей на карусельных лошадях, он – на белой в черных яблоках, она – на огненно-рыжей; гривы полошатся, смешно и страшно и такой навстречу ветер, что, гляди, сдует…

А на самом деле на той ярмарке было не так. На карусели они не катались, только поглядели из толпы народа. Не гоже показалось Степану Егорычу, женатому человеку, на карусель взбираться. Было другое – ходили, приценялись к тому, что для домашнего хозяйства надобно. И получилось так, что обидел Степан Егорыч Полю, не желая – а обидел, и понял это уже потом, когда поправить было нельзя.

Ходил по ярмарке человек татарского обличья, в рваном ватном халате, запоясанный красным кушаком, носил на руке ворох головных косынок, тряс ими народу в глаза, бормотал косноязычно, расхваливая свой товар. Поля вся так и встрепенулась, когда эти косынки увидела. Были они дивно как хороши: цветастые, праздничные, – будто ком пламени полыхал в руках татарина.

– Купи, Степа! – попросила Поля.

Мешок с покупками уже тяжело тянул Степану Егорычу плечо, но деньги еще оставались. На кадки. Хотел Степан Егорыч хорошие дубовые кадки купить для засолки, под огурцы и капусту. На платки Степан Егорыч и сам поглядел – хороши, спору нет, а вот когда Поля сказала – купи, взяло его сомнение: впору ли ей, Поле, замужней женщине, двоих детей родившей, такие платки надевать? Молодой незамужней девке – еще куда ни шло, ей приукрасить себя положено. А Поле такое нескромно. Не принято.

– Купи, Степа, – повторяла Поля. Глаз не могла от тех платков оторвать.

Степан Егорыч воспротивился: баловство, блажь, семейные люди о серьезном должны думать, кадки нужны, это дело, и увел ее от татарина. Она пошла безропотно, но все оборачивалась, глядела – очень ей

Вы читаете Нужный человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату