яиц, кусок пирога с картошкой и луком, домашнее сало в крупинках сероватой соли. Степан Егорыч благодарил и принимал. Отказать было нельзя, он понимал этих женщин: он был солдат, который потрудился за всех, за народ, покалечился, и теперь они хотели сказать ему свое спасибо и просто приветить человека, так похожего на своих мужиков, в чужом для него краю. Где-то там, – было в рассуждениях баб, приносивших нехитрые свои подарки, – это зачтется и в ответ кто-то тоже поблагодарит и приветит ихних мужиков в тех чужих для них краях, где они сейчас находились…

11

Так началась жизнь Степана Егорыча на хуторе.

Обозреть его весь можно было прямо с порога Василисиной хаты, а узнать население, включая детишек, в три дня.

В три дня Степан Егорыч уже и зная всех, – если нетвердо по именам, то хоть в лицо. Небогато народу осталось на хуторе: женщины, подростки, малые дети, старики, – по пальцам можно было всех сосчитать.

Колхозное правление квартировало в частной хате, своего помещения не имело – не построились перед войной, не успели. В школу дети ходили в Дунино; если мороз, пурга – не ходили вовсе, иногда по неделе подряд, – такое было ребятам учение. Прежде их возили грузовиком, но грузовика того теперь не было, грузовик возил снаряды по фронтовым дорогам, а, может, давно уже сгорел в придорожной канаве, пробитый немецким железом.

Хатенки на хуторе все были низенькие, как бы нарочно прижавшиеся к земле, чтоб не сдуло в бураны, про которые рассказывали всякие страсти: как плутают вокруг собственного дома, выйдя всего лишь по нужде, как отсиживаются в скирдах, если буран вдруг захватит в поле, бывает, что и по пять суток, не евши ни крохи, как срывает с ферм соломенные крыши и за какой-нибудь час в распыл уносит саман стен.

В стороне от хуторских домов, саженях в трехстах, желтели обмазанные глиной коровник и овечья ферма, возле которой на обширном варке, огороженном слегами, днем толклось, блеяло стадо – сотни три черных и серых овец в неопрятной, свалявшейся клоками шерсти, от голодухи потерявшей блеск.

Так же в отдалении, темнея на снегу, высился дощатый сарай под худой железной крышей – та самая мельница, что остановилась, как побрали ее работников в армию.

Самой трудной заботой для жителей была вода. Степан Егорыч сразу же наслушался этих жалоб. Ни родников, ни речек вокруг хутора не водилось – ровная степь да пустые лога. За это свое местоположение, за постоянную сушь во все лето и получил хутор свое название Сухачёв – значит, сухой, безводный. Колодцы имелись только на фермах. Летом деревня брала воду из мелкого пруда в лощине, зимой же просто растапливали снег. Но если случалось так, что по осени ударяли крепкие морозы, от которых пруд промерзал до дна, а снег еще не выпадал, – вот тогда воду приходилось возить на тележках или носить на себе с ферм, и становилось это нелегким трудом: не ведро ведь в дом нужно и не два при домашней скотине, – потаскай-ка!

Просыпался хутор рано, затемно, как и положено просыпаться деревне. Хозяйки перекликались через улицу, вызнавая, кто может поделиться жаром, торопливо бежали, неся на сковородах или в совках красные уголья, прикрытые кизячной лепешкой. Из печных труб выплывал сизо-белый дым, и вся деревня куталась в сладком, домовитом дыму, как в тумане. На хоздворе пронзительно и противно кричал верблюд, – он всегда кричал почему-то, когда его запрягали. В колхозной кузне звонко и часто бил молот по железу. Кузнеца не взяли еще, но должны были скоро взять, и он спешил доделать недоделанное, починить плуги, бороны и побольше приготовить всего впредь, что может понадобиться людям для работы и жизни, которая будет здесь продолжаться без него.

Дерюгин появлялся в правлении утром, а потом весь день на своей лошаденке мотался окрест по всяким делам. В полутемной же низенькой комнатушке неотлучно сидел один счетовод Андрей Лукич, все что-то считая и пересчитывая на счетах. Что уж в маленьком хозяйстве, где вроде и считать-то было нечего, требовало такой его пристальной работы, но только он все время считал и вид у него был деловой, загруженный, так что когда кто-нибудь из жителей приходил в контору что-то спросить или по вызову, люди даже робели перед Андреем Лукичом и не решались отрывать его от костяшек.

Страстью же Андрея Лукича было вовсе не счетоводство, а международная политика, речи правителей союзных государств, меморандумы и коммюнике – их он не просто прочитывал в газетах, а дотошливо, придирчиво изучал, в убеждении, что слова – это только хитрость, отвод глаз, скрывающие настоящую суть. Ему требовалось порассуждать, высказать свои проницательные соображения. Но Дерюгину слушать было некогда, а прочее население хутора не годилось Андрею Лукичу в достойные собеседники.

Такового он увидел в Степане Егорыче. В первый же раз, выписывая Степану Егорычу накладную на восемь кило пшеницы и бутылку подсолнечного масла, Андрей Лукич пространно изложил ему свой взгляд, чего на самом деле хотел Черчилль, а чего Рузвельт, и почему они тянут с открытием второго фронта.

Степан Егорыч был не силен в международных делах, хотя в госпитале прилежно читал газеты и слушал беседы политинформаторов. Министры и президенты были от него далеко, за их замыслами и кознями ему было все равно не уследить, он просто верил, что Сталин и правительство не промахнутся, где надо, не дадут Гитлеру вывернуться, за беды, какие от него произошли, расчет с ним будет полный, как того ждет и хочет пострадавший советский народ. С Андреем Лукичом ему было интересней говорить о вещах более близких, из той жизни, что была вокруг и его касалась: возьмутся ли в МТС отшлифовать для мотора коленчатый вал и отлить баббитовые подшипники, сколько придется платить и есть ли чем заплатить у колхоза. Остальное он сделает все сам, а вот коленчатый вал – это только в мастерской можно…

Степан Егорыч задумал восстановить мельницу.

12

Деревянные ее стены зияли щелями, сквозь них и худую крышу внутрь намело снегу. Степные ветры так продули ее, что начисто пропал мучной дух, каким еще издали пахнет каждая сельская мельница. Она выглядела мертвой, неспособной ожить вновь.

Но Степан Егорыч обследовал жернова, веретено, на каком вращается верхний камень-бегун, все прочие ее части, и решил, что если подладить, поправить кое-что, смазать – мельница пойдет и даст добрую муку. Главная неполадка была в двигателе – старом моторе, снятом с трактора и закрепленном на кирпичном фундаменте. Нутро его так износилось, что ни к какой службе он был негоден; даже если бы удалось его запустить, вышли бы только стук и гром и полное разрушение.

– Давай, чини, если можешь, – согласился Дерюгин. – Будем тебе начислять, что положено. Мельница эта на семь деревень одна.

Никакого инструмента Степан Егорыч на мельнице не нашел – ни молотка, ни зубила, ни гаечных ключей, все куда-то подевалось, как осталась она одинокой. Но Степан Егорыч знал – если хорошенько поискать, нужное найдется. Не так уж и много было ему надобно.

И верно, в один день собрал он ключи всех размеров, всякий подсобный инструмент. Одно отыскалось в кузне, другое в колхозной кладовой, третье – у людей в домах. Несли даже сами, что казалось годным: мельница всем была нужна.

Никогда прежде Степан Егорыч не был механиком или техником, не чинил мельниц или моторов. Он даже на тракторе никогда не работал. Но жизнь деревенская научает всему исподволь, неизвестно даже как. Руки его понимали и умели сделать многое, и он не робел перед предстоящим делом.

Но все-таки, когда раскидал он мотор, разложил на рогоже его болты, гайки, поршни, шатуны, – страх от своей дерзости закрался в его душу: разобрать-то разобрал, это и всякий сумеет, а вот собрать вновь, отладить… В глазах людей – вроде бы мастер путный, а ну как выйдет один позор?

Вещи, изделия, механизмы всегда внушали Степану Егорычу уважение не только находчивостью человеческого разума, их создавшего, – в них присутствовало что-то несомненно живое, перешедшее от человека, от его души, ума. Действующая машина как бы сама понимала свое назначение и старалась в труде до пределов возможного. Механизм, казалось Степану Егорычу, как и человек, мог страдать от плохого обращения, быть довольным или недовольным хозяином, а покинутые больные машины испытывали тоску старости, обреченности и близкого конца. Отслужившие свое грузовики и тракторы, назначенные на слом, без колес ржавеющие на эмтээсовских усадьбах, помятые, ободранные комбайны и сеялки – всегда заставляли Степана Егорыча жалеть их, бескорыстно потративших себя на людскую пользу, а теперь неблагодарно брошенных без помощи и лечения.

Такая же жалость была у Степана Егорыча и к тракторному мотору, над которым он трудился. Ржавые

Вы читаете Нужный человек
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату