первому придется идти Максиму, как самому опытному механику, — это три. Голосуем? Двое — за, при одном воздержавшимся.
Максим спрятал пистолет, исхитрился содрать врачебное обмундирование, разорвав его и усеяв асфальт мелкими клочками, и разрешил себе немного полежать, глядя на такое близкое, даже слишком близкое небо, начинающее в который раз протекать, как проржавевшая крыша, дождем за которым мог нагрянуть и град, и молнии, которые однако не помешали сейчас, дабы скрыть под мутной пеленой стихии весь сумасшедший, ощетинившийся оружием мир, охладить его, прижечь кровоточащую душевную рану гигаваттным разрядом, надеясь вылечить шизофреническую пандемию.
Но дождь капал чересчур медленно и редко, его лишь слегка хватило на то, чтобы остудить разгоряченное лицо, немного унять боль в обожженной щеке, принявшей на себя удары не одного десятка отстрелянных гильз, да на то, чтобы окончательно закапать черные очки, превратив мир в подтекшее импрессионистское полотно, и Максим, достав из кармана плаща специально припасенный для таких случаев клочок хэбэшной ткани, тщательно протер их, старательно дыша на маленькие стеклышки.
Человек ждал подходящий момент, никак не обозначенный на часах или на интенсивности продолжающейся стрельбы, он был исключительно внутри, поднимался из таких забытых глубин, что стоило немного потерпеть, полежать, не обращая внимание на истекающее время, на возможность применения более действенных средств против обезумевшей (обезумевшей ли?) толпы, и Максим сделал все, что от него требовалось, он стал созерцателем, посторонним наблюдателем, крепкими руками, направляющими плюющийся автомат по живым мишеням, и нечего здесь придумывать что-то еще.
Как ощущает себя антибиотик при виде стафиллоккока? Приходит в ярость? Действует с холодной головой, но горячим сердцем? Или запускает одну ему ведомую программу, в общем-то не имея ничего против того, что человек считает инфекцией? Мы все и наши действия, наши страхи, поведение окружающих людей, интриги, войны, любовь — все лишь наше собственное отражение в огромном и зачастую давно не протираемом зеркале наших мыслей, нашего характера, наших заблуждений.
И встал он и увидел множество народу, и застыл мир на долю, на миг, на квант, когда пальцы еще не нажали на спусковые крючки, или уже нажали и пули ушли в воздух, так как больше не было в кого целиться.
Возникшая фигура в зеленой хламиде являлась настолько привлекательной мишенью, что никто не решался скосить ее автоматной очередью, срезать гранатой, все замерли в ожидании — что будет в следующее мгновение, они хотели посмотреть только, что он сделает через секунду и… спустить крючки, вновь дать волю ненависти и смеху над чьей-то глупостью, подавив возникший интерес и, возможно, некие шевеления того, что следовало назвать, с известной натяжкой, жалостью, милосердием. С легкостью мы уничтожаем в себе хорошее, ибо подъем всегда гораздо труднее чем падение.
Но и этого оказалось достаточно странной фигуре дабы вскочить на броню танка, стать еще беззащитнее, еще более открытой и этим выиграть еще секунду, не прятаться, не оскальзываться на кирпичах активной защиты, просто стоять, уверенно, невозмутимо, своей уверенностью и невозмутимостью, и чем-то еще цепляя смотрящих на него сквозь прорези прицелов людей.
Тут главное было не ставить себе цель остановить стрельбу на минуту, на час, главное здесь были секунды, конкретные движения длинной стрелки на часах, за которые и шла невидимая борьба, он исчерпал их, выбрал, движением тела уже не помочь, оружие не спасет, он не успевал, жизнь стремилась к нулю, и тогда он начал говорить, найдя где-то внутри себя эти нужные слова, не придумывал, не импровизировал, просто говорил и каждый звук тянул за собой другой, слово тянуло фразу, фразы складывались в речь, которую не заглушали никакие посторонние звуки, голос раскатывался четко, ясно, словно их шептали каждому в уши, согревая их еще и теплом человеческого дыхания.
Вряд ли бы так внимали революционному агитатору, гипнотизирующая убежденность и ярость могли увлечь многих, обмануть большинство, заставить слушать почти всех, но всегда нашелся бы тот, кого не трогала болезненно рвущая уши риторика, кто в лучшем случае просто плюнул и ушел, а в худшем — пальнул из пистолета, затыкая свинцовым кляпам набившее оскомину словоблудие.
Здесь же все происходило по другому — в сидящего рядом на мягком плюшевом диване человека, просто и ненавязчиво говорящего о жизни, о душе, уютно посапывая где-то простывшим носом, потирая над огнем в камине озябшие руки, никто стрелять не будет, не будет даже просто спорить, возражать, ибо о чем спорить с милосердием, с добром, с дождем на улице, с долгой зимой, с надеждой?
Максим говорил им о том, что блаженны нищие духом, ибо есть справедливость, добро на свете, что блаженны плачущие, ибо они утешаться, счастливы смирные, незлобливые, ибо они наследуют землю.
Говорил он и о том, что блаженны алчущие и жаждущие правды, ибо они насытятся, блаженны милосердные, ибо все помилованы будут, блаженны чистые сердцем, ибо просто потому что счастливы они, блаженны миротворцы, ибо будут наречены достойными сынами матерей своих, что блаженные изгнанные за правду, ибо правду нельзя изгнать.
Говорил он им спокойно и тихо: радуйтесь и веселитесь, ибо будет велика награда ваша, вы — соль земли. Если же соль потеряет силу, то чем сделаешь ее соленой? Она будет уже ни к чему не годной, разве что выбросить ее на попрание людям.
Убеждал он их: они свет мира, и не может укрыться город, стоящий на верху горы, и зажегши свечу, не ставят ее под сосудом, но на подсвечник и светит она всем в доме.
Максим просил их, чтобы светил свет их перед людьми, чтобы они видели дела добрые, и не думайте что пришел я нарушить законы блаженства, не нарушить пришел, но исполнять.
Вы же слышали, что говорили нам: не убивай, кто же убьет, подлежит суду.
А я говорю вам, что всякий гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду, кто скажет «безумный», обречен на геенну огненную.
Миритесь с соперниками своими скорее, пока еще на пути с ними.
Еще слышали вы, что не преступайте клятвы своей, ни клянитесь ни богом, ни небом, ни головой своей.
Но да будет слово ваше: да, да; нет, нет, а что сверх этого, то от лукавого.
Внушали вам, что око за око, зуб за зуб, а я хочу попросить вас — не противьтесь злому, кто ударит вас в правую щеку вашу, тому обратите и другую, кто захочет отнять у вас рубашку, отдайте и верхнюю одежду свою.
Дайте просящим у вас, любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас и молитесь за обижающих и гонящих вас.
Ибо если будут любить только любящих вас, то какая вам награда?
Не то же ли делаем и мы, мытари?
Когда же творите милосердие, то не трубите о том.
Если милосердна правая ваша рука, то пусть о том не знает левая.
Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут, но собирайте себе сокровища духовные, ибо где сокровище ваше, там будет и сердце ваше.
Максим говорил им, что светильник для тела есть око и если оно будет чистым, то тело будет светло, если же будет оно худо, то и тело будет темно.
Если свет, который в вас, тьма, то какова же тьма?
Не служите, просил он, двум господам, ибо одного будете ненавидеть, а другого любить, одному станете усердствовать, а о другом нерадеть.
Нельзя служить душе своей и маммоне.
Не заботьтесь для души вашей, что вам есть и что пить, ни для тела вашего, во что одеться.
Душа не больше ли пищи, и тело одежды? Не заботьтесь о дне завтрашнем, ибо завтрашний сам будет заботиться о своем, довольно для каждого дня заботы.
Он просил их не судить, да не судимы будете, не давайте святыни ваши псам и не мечите бисер перед свиньями, чтобы они не попрали его ногами своими и, обратившись, не растерзали вас.
Прошу вас — просите, и дано будет вам, ищите, и найдете, стучите, и отворят вам, ибо всякий просящий получает, и ищущий находит, и стучащему отворят.
Спросил Максим их: есть ли среди вас такой человек, который, когда сын его попросил хлеба, подал бы ему камень, и когда попросил рыбы, подал бы ему змею?
И так во всем, как хотите, чтобы с вами поступали люди, так поступайте и с ними.