стал чесаться. Его кусали клопы.
- Черт! Кусаются, проклятые. Не люблю я через это Минской губернии, что в каждой халупе клопы.
Он суетливо стал на колени, вытащил из кармана стеганых ватных штанов засаленный коробок, зажег спичку и стал водить пламенем по стене.
- Опять жжешь клопов? - спросил солдат с чирьями.
- Ж-жгу, анафем. Закусали.
- Ты смотри халупу не подпали.
- Не бойсь.
Помолчали.
- Что и говорить, бабы меня любят, - сказал денщик. - А за что любят неизвестно. Никакая против меня еще не устояла. Ей-богу. Вот я в прошлом годе был в отпуску, так от баб отбою не было. Солдатки. Скаженные женщины!
- Да, солдатки, это правда, - сказал выжигатель клопов. - Скаженные. Известное дело. Мужа дома нет.
- А что ж им смотреть, бабам-то! - сердито сказал солдат с чирьями. Муж в окопах. Далеко. Без мужчины жить трудно! Эх, жизнь наша каторжная! Только если я узнаю, что моя жинка крутит, - убью. Ей- богу, убью!
- Ладно. Не убьешь, - сказал денщик. - Ты лучше послухай. Приезжаю я, значит, в отпуск. Все честь честью; конечно, загулял. От баб проходу нет. Только мне таких баб не надо. Мне надо, чтобы баба была молодая и ничего из себя, гладкая. А у нас, третья хата с краю, живет одна, до-обрая баба. Солдатка. Зовут Даша. Дарья, значит. Аккуратная баба. Хорошо. Я на нее. Ничего. Соблюдает себя, и никаких. Я нахальством пробовал - не поддается. Честь честью пробовал - не поддается. 'Ну, думаю, подкачал Егор. А еще артиллерист!' Подъезжаю к ней и так и этак - ничего. Прогуливаюсь с ней кажин день - ничего. Говорю ей: приду до тебя спать. А она сидит белая, как печка. Хоть бы улыбнулась - ничего. Я уже думаю себе - надо сниматься с передков, тикать. И так люди с меня смеются. Так нет же. Пришла до меня сама, представьте. 'Не могу, говорит, больше стерпеть без мужа'. А сама плачет, потому что мужа два года дома нет. Я ее, конечно, нежно так поцелувал, за ручки ее беру, и то и сё. Жил с ней до самого отпуска, как с женой: приду к ней ночевать - она сейчас с меня сапожки снимет, аж дрожит вся. Чудно! Всюду ходила за мной, как той цюцик. Даже надоело. Тихая такая. Хорошая баба. И, главное, кто только к ней из хлопцев ни подъезжал - ничего. А против меня не устояла. Меня бабы любят, это да.
- А ты сам какой губернии? - подозрительно спросил солдат с чирьями.
- Херсонский, Ананьевского уезда. Что, земляками будем?
- Не. Я таврический.
- Да. Славная была баба Даша. Одно слово, чай с молоком. Как сейчас вспомнить - аж сумно делается.
Наступила довольно долгая тишина.
- А вы какого села будете? - вдруг спросил слабым голосом обмотанный.
Все обернулись к нему. Из темноты угла блестел только один его внимательный глаз.
- Мы из Николаевки, Ананьевского уезда. Что, земляками будем?
- Земляками, - ответил обмотанный. - Мы тоже николаевские.
- А! - удивился денщик. - Значит, Дашу-солдатку знаете?
- Знаю, - произнес слабый голос. - Жена она мне. Жена. Земляки, значит.
Сделалось так тихо, что стало слышно, как на позиции, верст за восемь, негромко стреляет пушка. Солдат с чирьями кашлянул.
- Испить бы, - прошептал обмотанный.
У него опять начинался озноб. Ему было холодно и тяжело. Хотелось ничего не видеть, не слышать и не чувствовать жара, который палил ему глаза и виски. Ему казалось, что нет ни войны, ни околотка, ни щетинистого солдата, что он у себя в избе и что все это ему только мерещится в страшном бреду.
Действующая армия, 1916.
НОЧЬЮ
Страх - ужасное ощущение, какое-то разложение души, какая-то судорога мысли и сердца, одно воспоминание о которой внушает тоскливый трепет.
Мопассан
Контузия и продолжительная голодовка давали себя чувствовать. Левая половина туловища ныла, и я не мог заснуть. Кроме того, было очень холодно. Тоненькая шинель едва прикрывала голову и туловище, а мокрые сапоги смешно торчали из соломы, озаренные слабым светом стынущих угольев.
Телефонист Блох спал рядом. Его худое лицо с горбатым носом почти касалось моего плеча. Во сне он бормотал что-то быстро и неразборчиво, и я чувствовал у себя на щеке его нечистое дыхание, пахнущее испорченными зубами и отрыжкой. От соломы, на которой мы спали, несло конским навозом.
Рядом с нами чернела телега беженцев. Распряженные волы неподвижно стояли поодаль и казались белыми пятнами. У телеги возле шатра стояло что-то худое и высокое. Не то человек, не то дерево. Изнутри шатер просвечивал. Там, вероятно, горела свеча, и оттуда доносился монотонный, причитающий женский голос. Я прислушался, но не мог разобрать ни одного отдельного слова. Причитали на каком-то незнакомом, очень музыкальном языке. Было похоже, что читают стихи из Корана или бесконечную, безысходно-грустную поэму. По временам голос на миг прерывался, но потом продолжал свои грустные переливы. Я прислушался еще. Теперь уже можно было разобрать отдельные слова:
О, мой мик, о, мой мик,
Мой мик мо-ор! О-о-о...
О, мой мик мо-ор, мо-ор!
О, мой ми-ик, ми-ик!
Голос ныл. Мне хотелось есть и спать. Но спать я не мог.
О, мой мик, мик,
О, мой мик мо-ор!
Худое и высокое, похожее на дерево, зашевелилось. Оказалось - человек. Он переступил с ноги на ногу и опять застыл. На той стороне лощины пылали красные костры беженцев. Туман светился вокруг них. Голос из шатра не утихал, и я никак не мог понять, что это значит. Непонятные слова заставляли меня странно волноваться.
О, мой мик, мик!
О, мой мик мо-ор, мо-ор!
'Что это значит - 'мой мик мор?' - стал думать я и ничего не мог придумать. Мне стало страшно, и я не знал - отчего. Казалось, что пришел кто-то невидимый и неизбежный и стал позади меня. Захотелось завыть громко и по-звериному. Болела нога. 'Memento mori', - почему-то подумал я. 'Ах, мой мик мор!' Memento mori, memento mori... mor... мор... Умер... Я начал понимать - умер, умер... Кто-то умер. Кто-то умер, и над ним причитают. Вот откуда эта безотчетная, безысходная тоска! Я приподнялся, сел и просидел неподвижно очень долго, вероятно, целый час. Я трясся от лихорадки. Человек возле телеги опять зашевелился и подошел к костру. Он нагнулся к угольям, поднял тлеющую щепку, повертел ее перед собой и бросил обратно в жар. Для чего - неизвестно. И когда он наклонялся к огню, я отчетливо увидел его темное, нестарое лицо, красный кушак и высокую баранью шапку. Он посмотрел в мою сторону и увидел, что я не сплю. Постоял на месте и подошел ко мне. Было похоже, что он хочет заговорить. Но он с полминуты постоял, наклонясь надо мной, и пошел прочь в темноту. Через две минуты он вернулся с куском толстой ковровой материи и укутал мои ноги, и мне показалось, что он улыбается виноватой и жалкой улыбкой. Я