накладок больше не было.
И я так и не узнал: что это была за передача, какие артисты, понарошку или всерьёз они поругались и удалось ли им помириться.
А главное — я не узнал, кто был прав. Водятся или нет в реке Клязьме сомы.
Телевидение лишило меня этой возможности.
УПРЯМСТВО
…Однажды я здорово обиделся на маму и папу. Было это так.
Мама попросила сходить меня за хлебом.
— Не хочу, — сказал я честно. — Лучше вы кто-нибудь сходите.
— Интересно, — возмутилась мама, — а чай ты пить хочешь?
— Чай хочу, — спокойно ответил я.
В это утро я весь был какой-то тяжёлый: тяжёлые были руки и ноги, голова сама собой ложилась подбородком на стол и даже ресницы хлопали неохотно.
— Ну вот что, — сказала мама твёрдо. — Быстренько переобуйся и сбегай, мы тебя ждём.
Я тяжело вздохнул и тяжёлыми шагами отправился переобуваться.
Булочная была за углом, можно сказать, во дворе. Но сегодня — вернее, в тот день — этот путь представлялся мне необычайно длинным.
…Хлопая крыльями, вылетали из чердачных окошек толстые голуби. Сверкали окна первых этажей, пуская мне в глаза крупных солнечных зайцев. Я вяло похлопал носком ботинка по краю лужи и серые брызги стали быстро таять на сухом асфальте.
Дворничиха чуть не облила меня из шланга, и я пробежал вперёд, в густую тень старого жёлтого дома на Большевистской улице, здесь у подъездов всегда пахло мышами, а на окнах торчали противные цветы в горшках — нежное утро не радовало меня, и я шёл и сочинял про себя историю, грустную и поучительную.
Вот приду я в булочную, возьму батон белого и полбуханки чёрного, а тут и окажется, что хлеб-то подорожал!
— Ещё две копейки, — скучно окажет толстая тётя с густо накрашенным лицом у кассы и нетерпеливо постучит ногтями по пластмассовому блюдечку для денег.
А денег-то у меня нет! Только две пятнашки. Буханки, понятное дело, я оставлю напротив тёти, на железном столике рядом с кассой, а тридцать копеек — в пластмассовом блюдце с выемкой, прибегу домой и крикну с порога:
— Сами идите доплачивайте за свой хлеб!
И расстроенный папа заспешит в булочную, сжимая в кулаке две копейки, а мама станет утешать меня, нальёт горячего чая и насыплет в чашку четыре полные ложки сахара.
Но денег оказалось достаточно. Тётя равнодушно бросила две копейки сдачи и я, сунув хлеб в рыжую рваную авоську, полетел назад, домой.
Я был рад, что всё кончилось хорошо и я победил упрямство и сосущую слабость в затылке и под коленками.
Но радость была преждевременной.
Мама встретила меня в прихожей, сунула в руку рубль и весело сказала:
— Знаешь, а у нас и сахара нет! — и вот тут что-то случилось.
— Не пойду, — упрямо сказал я и сел на табуретку, даже не успев толком ничего подумать.
Видеть опять тётю у кассы не хотелось.
— Что ты маячишь перед глазами, — скажет она раздражённо. — Сразу всё надо покупать, я вам тут не нанималась на счётах щёлкать…
Я так ясно услышал тётины слова, что почти сразу повторил их вслух:
— Я вам… не нанимался бегать туда-сюда, — сказал я глухо и отвернулся к стене.
— Что-что? — слабо спросила мама. И крикнула в кухню:
— Отец! Иди посмотри, что он вытворяет!
Она знала, что я боюсь, когда папа сердится. Это было с её стороны маленькое, но предательство.
— Всё равно не пойду! — закричал я и бросил авоську с хлебом на пыльную галошницу.
Мама начала медленно наливаться пунцовой краской. Она дёрнула меня за руку, втолкнула в ванную и крикнула:
— Давай умойся, остынь, а потом будем разговаривать!
И опять кто-то ошпарил меня внутри кипятком и я захлопнул дверь, шумно закрыл щеколду и громко сказал:
— Всё равно никуда не пойду! Пейте чай без сахара!
Тяжело дыша, мама ушла на кухню. Я осмотрелся, сел на край ванны и включил холодную воду.
Равнодушно блестел белый кафель. Мерно и спокойно текла вода. Я вдруг почувствовал какую-то странную радость.
Ванна показалась просторным и замечательным убежищем. Вот именно — убежищем. Заперев за собой дверь, я впервые и всерьёз
Мне было не лень хоть десять раз сбегать в булочную. Пожалуйста, если надо.
Глухое и непонятное упрямство проснулось во мне. Оно звонко трубило в свою боевую трубу: победа! победа!
Надоело быть послушным, маленьким, бессловесным, хватит меня тыркать, хватит мне велеть и приказывать!
Вот какой великий, даже грандиозный смысл был в моём пребывании в запертой ванне. Этот смысл даже немножко испугал меня. Я выключил воду и прислушался. Наверное, немножко испугались и родители — они о чём-то тихо шептались на кухне, иногда звякая ложками. Время вдруг показалось томительно длинным. Сколько ещё его пройдёт, прежде чем они додумаются извиниться? Я закрыл глаза и сразу представил двор с плавающим по воздуху тополиным пухом, высыхающие лужи, шуршащие по асфальту конфетные обёртки. А в ванной было холодно и скучно.
Во всём этом была мучительная неразрешимость. Я не мог объяснить, что со мной. Я только знал, что дело не в
Почему я закричал на маму, что за тяжесть в голове, почему я боюсь кассирши и сижу, как дурак, здесь?
И вдруг я понял, что убежал сюда не от родителей и не от булочной.
Я сбежал сюда от щемящего чувства тревоги. Это оно ходило за мной по пятам, с самого утра, как насморк или икота.
Это оно сделало меня злым и разбитым.
Моя тревога — это и был я. Она не могла бы кончиться, даже если бы мама и папа встали сейчас передо мной на колени, а вместо булочной предложили пойти в зоопарк.
…И мне показалось, что эта тревога всегда будет со мной. И что если взять с собой в магазин на всякий случай сто рублей, чтобы уж точно на всё хватило, она всё равно будет жечь потихоньку, как прожигает линза из сломанных очков листок бумаги — сначала жёлтое пятнышко, потом чёрное, потом дым. Ведь солнце горячее.