– Нельзя мне. Мамка заругает, – вздыхал Серега. – А ты давай. Если тебе штанов не жалко.
Не могу сказать, чтобы мне было так уж жалко штанов. Просто котлован был такой глубокий, что страшно было даже думать о том, как я оттуда буду вылезать.
Иногда приезжали новые жильцы.
Их привозили маленькие грузовики-полуторки с откидным бортом.
Оттуда выгружали вещи: чемоданы, узлы, торшеры, игрушечных деревянных коней, иногда пианино, а также шкафы, кресла и прочее барахло.
Мы в новую квартиру купили новую мебель, и я этим страшно гордился.
– У нас знаешь какая мебель? – гордо говорил я Сереге. – Гедеэровская. Полированная. Мы все деньги на нее потратили.
– Ну и пошел в жопу со своей мебелью, – спокойно говорил Серега. – А у моего отца зато машина есть. Понял?
Отец у Сереги был шофером. Он научил его ругаться. Мне кажется, это он сделал не нарочно. Но ругался Серега действительно здорово.
– Ну чего вылупился, фраер? – говорил мне, бывало, мой новый друг в сумерках наступающего лета. – Не видишь, я отдыхаю!
Серега ложился на лавочку, укладывал руки крест-накрест и говорил сам себе густым шоферским голосом:
– Мать, пива мне принеси! Слышишь, что я сказал?
– Да слышу, слышу! – отвечал сам себе Серега и поворачивался набок, подложив локоть под голову.
– Хорошо! – говорил он и закрывал глаза. И тихо, про себя, добавлял: – Просто зашибись, какая жись...
Из подъезда выходили разные люди, хлопая дверью: сантехники, плотники, грузчики, электрики.
Они вносили унитазы, втаскивали ванные, тащили шкафы и коробки. Обратно иногда с отвращением несли обломки чего-то.
Мы с Серегой внимательно следили за их напряженной трудовой жизнью.
Рабочие бывали хмурыми, возбужденными, злыми, веселыми – но, пожалуй, никогда не были спокойными. Они на ходу пили кефир и жевали хлеб, на ходу пересчитывали деньги, на ходу курили и ругались матом, на ходу соображали на троих и, видимо, так же на ходу работали.
Дом становился все более заселенным, шумным, жилым, а наша с Серегой жизнь как была, так и оставалась у лавочки.
Однажды мне это надоело, и я сказал:
– Серега! Давай курить!
– Как это? – удивился он.
– А вот так.
Я быстро нашел на асфальте длинный окурок с желтым недожеванным фильтром.
– Смотри! – сказал я и сунул окурок в рот.
Серега сел на корточки и спрятался за лавочку.
Окурок был весь в песке. Я сплюнул. Это мне понравилось. Я сплюнул еще раз.
Какая-то дикая лихость обуяла меня.
Я влез на штабель бетонных плит. Теперь я стоял высоко. Выше хилых, только что врытых в сухую землю саженцев. Выше самого высокого человека.
Я ударил сандалетами по бугристому теплому бетону и стал выбивать чечетку.
– Купите бублички! – орал я. – Горячи бублички! Купите бублички, да поскорей! Граждане, купите папиросы, подходи солдаты и матросы!
В дальнейшей жизни я не раз слышал обе эти песни в исполнении сестер Берри. В их исполнении это были грустные и нежные еврейские мелодии. В моем исполнении это был вопль дикого вепря.
Высокое небо, облака, птицы, наш новый белый дом со всеми его грузчиками, сантехниками и новоселами – все это
как-то вдруг закружилось передо мной, и я сразу ощутил себя свободным, великим человеком, который способен на все что угодно.
И в этот чудесный момент я вдруг увидел маму. А она вдруг увидела меня.
Серега стал медленно уползать к подъезду. Мама поставила тяжелую сумку на лавочку и осторожно оглянулась на окна первых этажей.
– Выплюнь, – сказала она тихо. – И иди-ка сюда.
– Накурился, а? – спросила она и больно ударила меня по губам.
– Мамочка! – закричал я сквозь хлынувшие слезы. – Я больше не буду!
– Ты же заболеешь. И умрешь, – с неподдельным страхом сказала мама.
– Ты знаешь, кто это курит? – краснея, спросила она. – Всякая дрянь!
Мама схватила меня за плечо и потащила домой.
– Они курят, пьют, дерутся, ругаются, убивают кошек, воруют, залезают на помойки, и ты хочешь так же! Не хочу с тобой разговаривать.
И наконец она произнесла самое страшное.
– Вечером все расскажу папе, – открывая дверь в квартиру, непререкаемо произнесла она. – Марш мыться. Быстрее!
Она быстро налила горячей воды, стащила с меня одежду, и я торопливо полез в ванну.
– Мамочка, не надо! – истошно кричал я, пока она суровыми движениями мылила мне голову, терла шею и уши, полоскала рот. – Не надо говорить папе!
Мама молчала. Ослепленный едким мылом, весь в слезах и в пене, я судорожно тер глаза, ни на что уже не надеясь.
Мама выключила воду, накрыла меня сухим полотенцем и вдруг сказала:
– Хорошо. Обещай, что никогда больше этого не сделаешь.
В душе моей стало радостно и светло. Я трижды повторил обещание, потом переоделся в чистое и весь вечер сидел тише воды ниже травы.
Папа ничего не заметил. Он спокойно ел свои котлеты.
Только перед сном я отважился спросить:
– Мам, а вы с папой завтра будете двигать мебель?
– Нет, – сказала мама. – Мебель больше двигать не будем. Пусть так стоит.
Скоро во дворе нас стало гораздо больше. Появились свинцовые битки, мы стали играть в ножички, штандер и двенадцать палочек, обижать девчонок и гонять на велосипедах.
Соседний дом вскоре построили, наш двор перестали продувать пыльные сквозняки, старушки развели под окнами палисадники, а саженцы прижились.
МАЛЕНЬКАЯ БЕЛАЯ СОБАЧКА
Эту собачку мы нашли по визгу в подвале двадцатого дома.
Это был щенок той неизвестной породы, которую я больше всего любил тогда, в этом возрасте – маленькой и белой.
– Лайка, наверное, – сказал Колупаев. – Охотничья собака. Только она помрет скоро.
– Как это помрет? – удивился я. – Это теперь наша собака! Дворовая! Нам чего, собака, что ли, не нужна!
Колупаев подумал и согласился. Он сказал, что да, действительно нужна. Ее только надо выдрессировать, чтобы она охраняла и лаяла на всех врагов.
– Прям на стадионе будку ей построим, пусть охраняет, – сказал он.
Ей тут же принесли какие-то старые тряпки, железную мятую миску и пакет прокисшего молока с хлебом. Собака сожрала хлеб и теперь глядела на нас красными кроличьими глазами с уважением и благодарностью.
– Как-то ее назвать надо, – задумался Колупаев.
Ленка со своими подружками вообще не вылезала из подвала два дня, за что ей очень сильно попало