— Пойдем? Побренчим, музыку послушаем…
И она пошла — куда, зачем? Неясно. Однако, пошла. Хотя дел в бараке было — «вагон и маленькая тележка», как говаривали у них в детском саду.
Небритая компания в полном составе потащилась за ними. Ада с большим трудом могла заподозрить эту развеселую публику в любви к фортепианной музыке. Парни и сами недоуменно переглядывались, удивленно крутили крепкими головами, ухмылялись криво. Правда, до клуба дошли только толстенький музыкант, да давешний резвый крепыш. Остальные по дороге совсем приуныли, и у них вдруг нашлись какие-то срочные дела, требовавшие их присутствия.
Гордым словом «фортепиано» именовался старенький потертый инструмент по имени «Лира», довольно расстроенный. Впрочем, Митю это вовсе не смутило.
— Договориться, в принципе, можно с любым инструментом, — пробормотал он, пробегая длинными пальцами по желтоватым клавишам. Потом последовало несколько замысловатых пассажей и аккордов, задребезжала какая-то струна, а затем рояль рванул веселый рэгтайм.
Допотопный инструмент скрипел и, казалось, даже постанывал под быстрыми Митиными пальцами. У Ады появилось такое ощущение, что непривычные к подобному отношению клавиши вот-вот ринутся прочь, куда подальше. Митина левая рука с чудовищной скоростью выводила четкий стремительный ритм, а правая комкала его, грубо рвала синкопами.
Толстенький музыкант, сладко жмурясь, притоптывал на месте, подергивал плечами, норовил пуститься в пляс. Он блаженствовал. Его товарищ сразу молча уселся в темноватый угол зала, а теперь ерзал, вытягивал шею, пытался что-то рассмотреть.
Толстяк, похоже, был готов идти вприсядку, когда Митя резко оборвал рэгтайм, и, не делая ни малейшей паузы, заиграл божественное andante из фортепианного концерта Моцарта до-минор.
Прозрачные, воздушные, дымчато-сиреневые звуки заполнили обшарпанный зальчик, раздвинули стены, убрали прочь грязный потолок. Вместо пропахшего пылью воздуха в лицо Аде подул сладкий тугой теплый ветер. Мелодия повела ее по цветущему полю, по яркому душистому разнотравью летнего полдня. В этой музыке было всё: бесконечное небо, белые пушистые облака, большие надежды и любимые люди. Аде хотелось идти далеко-далеко, по мягкому упругому проселку, а высоко в легком небе пели жаворонки, зовя вперед, к свету, к радости.
Это была не музыка. Это было обещание счастья.
— Мить, а что ты тут, собственно делаешь? — удивленно спросила Ада, когда волшебный инструмент — кто это там посчитал его ветхим и расстроенным? — замолчал, и она снова оказалась в небольшом полутемном зале деревенского клуба. — Тебе в Консерватории самое место, а ты вон в медики подался? Почему?
— Потому, — коротко глянул на неё музыкальный студент Конкин и снова заиграл — уже теперь Рахманинова. По его тону отчего-то стало ясно, что расспросы им вовсе не приветствуются.
Собственно, и теперь, когда прошло почти двадцать лет с момента их знакомства, Ада не могла ответить на вопрос, заданный когда-то ею Мите в стареньком клубе.
У стойки «ресепшена» Аду поджидал сюрприз. Сюрприз был под метр девяносто ростом, в меру мускулист, в меру худощав, одет по последней молодёжной моде — умело изодранные джинсы, живописно свисающие с попы, толстовка с капюшоном, покрытая заковыристыми картинами, «косуха» в заклепках и развязанные высокие кроссовки. На голове — умопомрачительно рваная бейсболка козырьком назад. Звали его Юрой, и приходился он Аде племянником.
Своего племянника Ада любила без памяти. С тех пор, как Юрик родился, она с удовольствием возилась с мальчишкой; сидела с ним, даже с совсем крошечным, водила его гулять, таскала в цирк и театр. Она с радостью вновь окунулась в прекрасный мир любимых детских книг и спектаклей.
Малыш свою молоденькую тетку обожал. Дома же у него всё было очень не просто.
Его дед, приходившийся Александру Владимировичу родным братом, погиб довольно молодым во время каких-то загадочных испытаний — работал он в безымянном секретном НИИ и уже дослужился до должности заведующего лабораторией. Его вдова, женщина надменная и недобрая, осталась с дочерью- школьницей и матерью, чьей точной копией была сама. Главным делом их жизни стало получение всех возможных и невозможных пенсий и выплат за потерю единственного кормильца, поильца, а также одевальца и обувальца.
При жизни Павла Владимировича семья очень даже не бедствовала. После его гибели никогда в жизни не работавшая Нинель Петровна быстро «почувствовала разницу».
Жить на пенсию с подрастающей дочкой и стремительно дряхлеющей матерью было тоскливо.
О замашках супруги человека с положением приходилось забыть. Одежда и обувь, покупаемая за дикие деньги у фарцовщиков или по блату «из-под прилавка» с солидной переплатой, импортные духи и косметика, регулярные визиты в Институт Красоты и парикмахерскую «Чародейка» на Калининском проспекте, присмотренное новое колечко с сапфиром, посиделки в «Праге» с приятельницами — всё это оказалось в прошлом, причем настолько далеко, что скоро стало казаться сладким сном.
Зато надо было искать деньги на покупку туфель дочери, ну хоть самых завалящих — нога у девочки росла быстро. Приходилось изворачиваться и добывать какие-то лекарства для часто болеющей мамы. К тому же, старуха с возрастом стала капризной.
— Вот ты сидишь, как фефёла, а Анька Минаева уже и прикрепление к спецмагазину пробила, теперь жрачку оттуда сумками громадными таскает, — бубнила день и ночь всем недовольная Вера Семеновна.
Самое-то неприятное, что это была истинная правда. Муж Аньки Минаевой погиб вместе с Павлом Владимировичем. Дом был ведомственный, все про всех всё знали, примерно как в деревне, поэтому любые перемены в материальном и социальном положении соседей немедленно становились достоянием народных масс.
— Я не могу есть эту колбасу по два двадцать, что ты вчера купила, — продолжала своё выступление старуха. — Её делают из туалетной бумаги! Ты всегда покупала другую. Почему не покупаешь сейчас? — Вера Семеновна неопрятно доела бутерброд с той самой, гадкой колбасой за два двадцать, поковыряла в зубах, громко икнула и с явным отвращением на лице взяла с тарелки ещё один, побольше. — Я не наедаюсь этой дрянью! Ты должна сделать так, чтобы мы ели другие, хорошие продукты! — «другие, хорошие» приносились Пашей из спецбуфета НИИ. Вся же страна, не имевшая доступа в распределители съедобной пищи для особых людей, ела, что повезет. Но это маменьку не интересовало.
— Ты обязана потребовать всё, что нам причитается, — уверенно вела свою партию бабуля, — это ж нам положено, ведь так? Пойди и добейся!
— Мама, да замолчи ты, и без тебя тошно, — взвивалась Нина, понимая, что мать абсолютно права. Надо было бороться. В конце концов, у кого муж погиб? Кто его заставил эти дурацкие опыты делать? Пусть теперь компенсируют! А то — бросили кость и забыли? Фигушки. Этот номер с нами не пройдет.
И Нина ринулась в схватку за достойное существование скорбящей семьи безвременно сгоревшего на работе отважного ученого. Можно даже сказать, погибшего при исполнении воинского долга! Ну, или почти так!
Как ни странно, ей многое удалось. Выше головы, конечно, не прыгнешь, но всё, до чего можно было дотянуться, Нина ухватила. Тут было и прикрепление к вожделенным спецмагазинам, тем, что с «другими» продуктами и вещами, и ведомственная поликлиника, и бесплатные путевки в санатории, и льготы при поступлении в ВУЗ для дочери героя, и многое, многое другое.
Довольно быстро процесс овладения разнообразными благами превратился в стержень, вокруг которого закрутилась жизнь семейства. Нинель Петровна с честью вела роль безутешной вдовы. Носила черное. Всегда была готова всплакнуть — для пользы дела. Умела придать лицу исполненное скорбного достоинства выражение.
Отказать ей было нелегко. Даже самые прожженные и циничные чиновники лишь руками разводили — так ловко вдовица обставляла свои просьбы, такими запасалась рекомендациями, так умело обрабатывала должностное лицо, ответственное за принятие нужного ей решения.
Дома тщательно и подробно обсуждались малейшие нюансы «дела жизни». Вера Семеновна с энтузиазмом, достойным первых комсомольских строек, принимала участие в нелегкой борьбе, которую вела дочь. Радовалась успехам. Горевала над неудачами — иногда случалось и такое, всё-таки как много в мире