человеческий род; но толпе не дают жить так, как она хочет, - вот беда-то в чем. Просвещение страшно дорого стоит; государство, религия, солдаты морят с голоду нижние слои; да чтобы окончательно их сгубить, развешивают перед их глазами свои богатства, они развивают в них неестественные вкусы, ненужные потребности и отнимают средства удовлетворения даже необходимых; какое печальное, раздирающее душу положение! Снизу кишит задавленное работой, изнуренное голодом население, сверху вянет и выбивается из сил другое население, задавленное мыслию, изнуренное стремлениями, на которые так же мало ответа, как мало хлеба на голод бедных. А между этими двумя болезнями, двумя страданиями, между лихорадкой от другой жизни и чахоткой от сумасшедших нерв, между ними лучший цвет цивилизации, ее балованные дети, единственные люди, кое-как наслаждающиеся, кто же они? Наши помещики средней руки и здешние лавочники. Но природа себя в обиду не дает... она клеймит за измену не хуже всякого палача... - продолжал он, ходя по комнате, и вдруг остановился перед зеркалом: - Ну, посмотрите на эту рожу - ха-ха-ха, ведь это ужасно, сравните любого крестьянина нашего со мной, новая varietas [разновидность (лат.)], которую Блуменбах проглядел, 'кавказско-городская', к ней принадлежат чиновники и лавочники, ученые, дворяне и все эти альбиносы и кретины, которые населяют образованный мир - племя слабое, без мышц, в ревматизме, и притом глупое, злое, мелкое, безобразное, неуклюжее точь-в-точь я, старик в тридцать пять лет, беспомощный, ненужный, который провел всю жизнь, как кресс-салат, выращенный зимой между двух войлоков фу, какая гадость! Нет, нет, так продолжаться не может, это слишком нелепо, слишком гнило. К природе... к природе на покой, - полно строить и перестроивать вавилонскую башню общественного устройства; оставить ее, да и кончено, полно домогаться невозможных вещей. Это хорошо влюбленным девочкам мечтать о крыльях, von einer besseren Natuf, von einem andern Sonnenlichte [о лучшей природе, об ином солнечном сиянии (нем.)]. Пора домой на мягкое ложе, приготовленное природой, на свежий воздух, на дикую волю самоуправства, на могучую свободу безначалия.
- Так это уже просто врассыпную по лесам? - заметил Филипп Данилович.
- Люди всегда будут жить стадами, - ответил док-торально наш чудак.
- Евгений Николаевич, - прибавил я, - а ведь как люди-то надуют философию истории и учение о совершенствовании, когда они вылечатся от хронической болезни historia morbus [болезнь истории (лат.)] и начнут жить мирными стадами?
- Да, да, - с восторгом подхватил он, - Кондорсе-то с своей книжкой, ха! ха!
И Евгений Николаевич, раскрасневшийся в лице, с жилами, налившимися кровью на лбу, вдруг сморщился, сделал серьезный вид и упорно вамолчал.
IV
- Вы там что ни толкуйте, Филипп Данилович, а в истории вашего больного есть какие-нибудь странные события, - сказал я раз доктору, гуляя с ним по мраморной террасе у моря.
- Ну да как не быть чего-нибудь, кто же до тридцати пяти лет доживал без каких-нибудь неприятностей.
- Какие же, однако, были у него неприятности? - Я важного ничего не знаю. Вы сами видите, какой организм, нервы почти наруже, всякая всячина его раздражает, крови нет, от природы слаб, пищеварение скверное, матери было за сорок лет, когда он родился, да еще по смерти отца, форсепсом полуживого достали. А тут петербургский климат, богатство, английская болезнь, глупое холенье довоспитали. С родными он никогда особенно близок не бывал; оно и не мудрено, он давно уже занимается болезнию земного шара и излечением рода человеческого от истории, а те думают, как бы побольше денег слупить с крестьян. Разумеется, хозяйство шло у него через пень-колоду; сестра жила на его счет и теперь на его счет всю семью содержит, да это его и не заботит, благо конца нет деньгам. Сначала, говорят, он жил покойно, занимался науками, не выходил почти никогда из своей половины, пристрастился к музыке, читал всякую всячину, только на службу никак не хотел. Потом, говорили, какая-то девчонка обманула его и обобрала. Он все становился пасмурнее, тяжелее для окружающих, ипохондрия развивалась, они его и спровадили.
- Какая же это девчонка его обманула?
- У вас так уж в голове и вертятся Вертер и Шар
лотта, письма, пистолеты - мечтатели и вы страшные; успокойтесь, история эта очень проста, Шарлотта была, сестрина горничная. Он презастенчивый и отроду не подходил близко к женщине, не знаю уж, как там их бог. свел, только, говорят, он, ее любил, воображал, что чудо открыл, кантатрису [певицу (от фр. cantatrice)], а она как-то, сговорившись с любовником, обокрала его - вот вам и весь роман. Я видел ее перед отъездом, так, неважная, а впрочем, недурна, если бы мы дольше остались в Петербурге, я, так и быть, приволокнулся бы. за ней.
Больше я не мог ничего добиться от моего патолога, мне было досадно, что он так, играя, скользит по жизни, досадно, а может, и завидно...
Стройная, высокая генуэзка в черном платье и покрытая белым, длинным, прикрепленным к косе вуалем, шмыгнула мимо нас, незаметно улыбнулась, прищурила глаза и быстро прошла.
- Ah, die bellezza, che bellezza! [Ах, какая прелесть, какая прелесть! (ит.)] - закричал лекарь. Она обернулась и поблагодарила его тем грациозным, легким, чисто итальянским движением руки, которым они кланяются, и, как будто этого было мало, кивнула своей прекрасной головкой. Лекарь бросился за ней.
Я оставил его и пошел в Stabilimento della Concordia, Это самое изящное, самое красивое кафе во всей Европе. Там, бродя между фонтанами, цветами, при гремящей музыке и ослепительном освещении, переходя из мраморных вал в сад и из сада в залы, раскрытые al fresco [настежь (ит.)], середь энергических, вороных голов римских иагнанников, середь бесконечных савойских усов и генуэзских породистых красавиц, я продолжал, думать о поврежденном.
Вспоминая его речи и рассказ лекаря, я пошел к одному из маленьких столиков в саду и спросил границ. Увидя меня, человек, сидевший за ближним столом, поспешно встал, выпил наскоро свою рюмку ро-солио и собрался уйти. Это был слуга Евгения Николаевича, который так по-русски тянулся на козлах.
- Для чего ж вы это идете? Я вам не мешаю, ни вы мне.
- Помилуйте-с, - отвечал Спиридон, снявши шляпу, - оно нашему брату не приходится, то есть с господами.
- Ведь вы теперь не в Петербурге я не в Москве. Пожалуйста, наденьте вашу шляпу и останьтесь - или я уйду.
Он остался и надел шляпу, но садиться не хотел никак.
- Да ведь вы сидели же прежде меня, почем вы зпаете, кто были ваши соседи, может, князья какие- нибудь? - спросил я.
- Это точно-с. Но ведь вы русские, а те что жо - тальянцы-с.
'Voila raon homme' [Вот нужный мне человек (фр)], - подумал я и потребовал у камериера графинчик марсалы и две рюмки.
- Что это ваш Евгений-то Николаевич здоровьем эдак расстроен; жаль его, такой, кажется, хороший человек.
- Это-с, позвольте вам доложить, таких господ на редкость, самый душевный-с характер. Как же не жаль-с, оченно даже жаль; мыслями всё расстроивагот-ся... такой нраве. Все изволют в сердцу брать и никакой отрады не имеют. Бывало, когда им на душе нехорошо сделается, сядут за клавикорд - то есть так играли, что не уступят любому музыканту в александ-рыгяском оркесте. Господа, прекрасно одетые, барыни, настоящие, останавливались иной раз на улице. Бывало, в передней сидишь, сердце радуется, каково наш- то отличается.Иногда так жалобно играют, что даже истома возьмет - отменно играли. Ну, впрочем, как оставили музыку, так больше стали сбиваться, по нашему замечанию.
- Да разве он совсем не играл дома последнее время?
- Больше двух годов-с. Раз София Николаевна, сестрица их, бымши в их комнате, отворили клавикорд и так взяли одну акорду: 'Вечерком красна девица'. А Евгений Николаевич только глухо сказали: 'Зачем это вы, сестрица, боже мой'. Да так, как пласт, и упали, потом сделались спазмы, слезы и смех-с - с полчаса продолжалось. Дохтур говорит, нервы у них так расстроены, не могут слышать музыки. Так с тех пор наш дом и замолк-с. А 'им все хуже; в лице много, перемены, стареют... так жаМ, что сказать нельзя, больше все молчат, а иногда словр одно скажут: 'Ты устал, чай, Спиридон, поди-ка да тййг', таким трогательным голосом, и взгляд такой дЫэрой у них сделается, и, видно, самим-то им плохо, наболело на сердце; вот те и богатство и все, - иной раз, доложить вам откровенно, слеза прошибет.
- Мне Филипп Данилович говорил, что у Евгения Николаевича какая-то история была с горничной.