только начало, потому что все эти качества еще не доведены до того предела, когда про-сто поэт делается большим поэтом. В частности, для Зенкевича характерно многообещающее адамистиче-ское стремление называть каждую вещь по имени, словно лаская ее. И сильный темперамент влечет его к большим темам, ко всему стихийному в природе или в истории'.

'Дикая порфира' - это не сборник стихов, а имен-но книга. Книга в ее единстве и цельности. Как 'Сумер-ки' Баратынского, 'Кипарисовый ларец' Анненского, 'Ямбы' Блока.

Дело, конечно, не в какой-то особой 'научной поэ-зии'. Дело в том, что Михаил Зенкевич в большей сте-пени, чем другие поэты, интересовался естественными науками, историей, философией, Это не могло не ска-заться на его творчестве. Не зря критика утверждала, что из всех акмеистов определенным мировоззрением обладает именно Михаил Зенкевич. Он не боялся науч-ных терминов, законов науки, ее творцов. Он сделал ре-шительный шаг к ним.

Свою 'Дикую порфиру' молодой акмеист, как я уз-нал, вез вместе с 'Вечером' Анны Ахматовой на извозчичьей пролетке в книжный склад. Жизнь была впере-ди. Она обнадеживала...

Он стал большим поэтом. Учителем называл его Эдуард Багрицкий, влияние Зенкевича испытали на се-бе Леонид Лавров, Николай .Тарусский, Марк Тарлов-ский, Георгий Оболдуев, Яков Хелемский, Андрей Сер-геев, Михаил Синельников и пишущий эти строки. Не-сомненно влияние поэзии раннего Зенкевича на поэзию украинского мастера Миколы Бажана.

Метафоризм, живопись словом, 'фламандской школы пестрый сор', властно-тяжелую поступь сти- ха - все это мы впитали в себя с юношеских лет, и это соединилось с именем Зенкевича (наряду с именем Нарбута).

С Михаилом Александровичем Зенкевичем меня по-знакомил Василий Васильевич Казин весной 1933 года. Это было в поэтической редакции Гослитиздата, поме-щавшегося в Большом Черкасском переулке. Я был горд передо мной человек, который был на 'ты' с са-мим Николаем Гумилевым. Казин внимательно прочи-тал мою первую стихотворную тетрадь. Эту тетрадь при мне он передал Зенкевичу, который и сам прочитал ее и показал Багрицкому, жившему в Кунцеве.

Эдуард Георгиевич вас ждет. Ваши стихи у не-го,- сообщил мне Зенкевич в том же Гослитиздате при следующей встрече.

К тому времени я уже был недоволен стихами пер-вой тетради и мне хотелось написать по-новому, более убедительно, и я начал новую тетрадь.

Встречу с Багрицким по легкомыслию и застенчиво- сти я отложил. В феврале следующего, 1934 года в Кие-ве, находясь на каникулах, я развернул газету и увидел имя Багрицкого в траурной рамке. Вероятно, тогда впервые со скорбной определенностью я понял, что ни-чего в жизни нельзя откладывать, особенно встречи с примечательными и очень больными людьми.

Много поздней, почти через тридцать лет, Михаил Александрович Зенкевич на своей подаренной мне кни-ге 'Сквозь грозы лет' (1962) сделал надпись: На па-мять о первой встрече, когда Эд. Багрицкий и я прини-мали Ваши еще юные стихи в журнал 'Новый мир'. Помнится, в этот журнал принимали мои более позд-ние стихи Михаил Зенкевич и Павел Антокольский, ве-давшие поэтическим отделом 'Нового мира'. Ко времени знакомства с Михаилом Александрови-чем я уже знал его мощную книгу 'Дикая порфира', о которой только что шла речь, и более поздние книги, выходившие все реже и реже, уступившие дорогу пере-водам, прежде всего драгоценной антологии 'Поэты Америки. XX век' и 'Американские поэты в переводах М. Зенкевича'.

В передаче русского поэта я впервые узнал Лонг-фелло, Уитмена, Дикинсон, Мастерса, Роберта Фроста, Элиота, Майкла Голда, Карла Сэндберга. Внешне, если судить по портретам, этот последний похож, как мне казалось, на своего переводчика. Когда я сказал об этом Михаилу Александровичу, он улыбнулся, ему, очевидно, понравилось сравнение.

Открытие поэтической Америки благодаря Михаи-лу Зенкевичу состоялось. Книгу читали. Вот свидетель-ство этого интереса: стихотворение Роберта Фроста 'Цветочная поляна' в переводе Михаила Зенкевича стало любимой песней студентов в 60-е годы. Всюду, где они собирались, возникала эта песня. Многие зна-ли, что это стихотворение Фроста, но только единицы помнили, что это перевод Зенкевича.

Михаил Зенкевич прожил до 1973 года - большую для горемычных акмеистов жизнь: восемьдесят семь лет. Он был всесторонне одаренным и основательно об-разованным человеком. Он не дал себе права пойти поперек судьбы и следовал завету Достоевского: 'Сми-рись, гордый человек'. Возможно, этот стоик сам пере-шел себе дорогу и не дал свободно развиваться зало-женному в нем дару?

Витальное начало наиболее ощутимо у раннего Ми-хаила Зенкевича. Торжество плоти. Доисторическое су-ществование. Мощь жизненных сил, рвущихся к сози-данию. Физическая тяжесть строки.

'Огнетуманные светила' ('Марк Аврелий'), 'Вы-гнувши конусом кратер лунный, потоками пальм исте-кает вулкан' ('Грядущий Аполлон'), 'Серебристая струйка детского голоса' ('Тигр в цирке'), 'И мглится блеск' ('Купанье'), 'Растоплена и размолота полу-нощной лазури ледяная гора. День - океан из серебра. Ночь - океан из золота' ('Мамонт'). Это примеры образности раннего Зенкевича. В поэзию ворвались геология и зоология. Они вошли в плоть и кровь его об-разов.

'Поэт предельной крепости, удивительный метафо-рист' - эти слова о Михаиле Зенкевиче принадлежат Борису Пастернаку, который, в свою очередь, сам был 'удивительным метафористом', за творчеством кото-рого автор 'Дикой порфиры' следил с напряженным интересом. В наших с Михаилом Александровичем бе-седах Борис Пастернак занимал большое место. Зенке-вич - метафорист в пределах двух-трех слов (см. пер-вый приведенный здесь пример 'огнетуманные све-тила'), в пределах строки и строфы, целой книги (име-ется в виду невышедшая - 'Со смертью на брудер-шафт').

Вместе со стихами Михаила Зенкевича я знакомил-ся и с произведениями незаслуженно забытого Влади-мира Нарбута, тоже истинного акмеиста. Я в жизни так и не встретил его. Зенкевич урывками, каждый раз недоговаривая и обещая договорить, создавал устный портрет своего победоносного и горемычного друга.

Первые книги стихов после 1910 года выходили одновременно или одна за другой. Это было зело уро-жайное время для русской поэзии. 'Жемчуга', 'Ве-чер', 'Камень', 'Дикая порфира' и - обязательно надо добавить 'Аллилуйя' Владимира Нарбута. Книга 'Аллилуйя' вызвала протест властей, автора осудили за порнографию. Он должен был оставить Пе- тербургский университет, расстаться с близким другом Михаилом Зенкевичем и уехать из России. По опубли- кованным Л. Пустильник письмам Нарбута к Зенкеви-чу видно, сколь тесной была дружба этих поэтов: 'Мы ведь как братья, по крови литературной, мы такие. Знаешь, я уверен, что акмеистов только два - я да ты'. Нарбут предлагал Зенкевичу совместное печатание:

'Это будет наш блок - 'Зенкевич и Нарбут''. '...Хотя голодно, хотя плохо и трудно, но все-таки я бы хотел, чтобы ты был рядом со мной'.

Было для меня заметно, что Михаил Александрович намеренно загнал себя в тень, вернее - добровольно выбрал теневую позицию. Ему было неуютно в эпоху после 1917 года. Неуютно и зябко. Зябко и тягостно. Се-ребро все больше и больше добавлялось к его золотым кудрям. Потом возобладало серебро. О Зенкевиче а- бывали. Правда, были люди, которые продолжали вос-торгаться им, а известная актриса Вахтанговского театра Зоя Константиновна Бажанова, жена Павла Антокольского, неизменно считала Михаила Зенкевича первым российским поэтом. Так и произносила - как формулу. И внушала это другим. Она упоительно чи-тала стихи Михаила Зенкевича за кофе, на улице, на Пахре.

'Первый российский поэт' в эпоху унификации ста-рался пригасить свой блеск, выключить фары. Так он жил. Не вдруг открывалась тайная драма этого челове-ка. Эта драма видна в малом и большом. В 1924 году Зенкевич говорил о Пушкине:

...он наш целиком! Ни Элладе, Ни Италии не отдадим: Мы и в ярости, мы и в разладе, Мы и в хаосе дышим им!

Ярость - разлад - хаос. Этим триединством опре-деляет Зенкевич эпоху. Много раз я молча вспоминал это триединство и наполнял его все новым и новым смыслом. В последние годы Зенкевич 'хаос' поменял на 'радость'. По своей воле или воле редактора - не-ведомо. Позволю себе, при всем высоком уважении к автору, остаться при 'хаосе'. Он, хаос, вместе с яро-стью и разладом больше передает дух времени, чем де-журная радость неунывающей прессы. Маяковский хо-тел 'вырвать радость у грядущих дней'. Зенкевичу (или его редактору) 'радость' понадобилась как идео-логический бантик, 'затычка'. Зенкевич не являлся ис-ключением. Это делали все, почти все, кто меньше, кто больше. Не был избавлен от этого и пишущий эти стро-ки, вот почему только что написанное мною не является упреком Зенкевичу. Эта подмена ('радость') част-ность большой драмы.

Нередко Михаил Зенкевич взбадривал себя беседа-ми с людьми, которым доверял, хочется сказать- ог-раниченно доверял. С тишайшим из поэтов Александ-ром Шпиртом он бывал на всех футбольных матчах и по-юношески переживал превратности судьбы люби-мых игроков.

Он продолжал переводить. Мицкевич, Стивенсон, Шенье. Среди этих переводов встречаются решитель-ные удачи - например, черногорец Негош. Несом-ненно, он писал, он не мог не писать. Писал, но не по-казывал. Томился, чувствовал себя представителем старой школы, о которой принято было говорить уничи-жительно.

Он был застенчив. В этой застенчивости укрыва-лась гордыня. Гордыня непризнанности? Нет, не толь-ко. Честь поэта, достоинство творца, кровно ощущаю-щего традиции русской поэзии.

Безвестность он переносил, как мне казалось, легче других. Более того, умел радоваться чужим удачам. Своей удачи вроде бы избегал. Но однажды избежать не смог. В журнале 'Октябрь' появился его гениаль-ный 'Найденыш'. В небольшом стихотворении про-сматривается кубатура

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату