но теперь уже все были уверены: несмотря ни на что нацисты вскоре побегут на запад, и так быстро, что Фиме, вероятно, и не придется с ними воевать.
События, однако, развивались своим чередом.
Солнечным утром девятого апреля, когда отец ушел на работу, Фима стал не торопясь собираться в институт. Никаких лекций там в этот день не предвиделось, так как и преподаватели, и студенты были заняты подготовкой реэвакуации этого учебного заведения, готовившегося возвратиться к месту своей «прописки» — в освобожденный и уже оказавшийся в глубоком тылу город Грозный. Студенты, в ожидании товарных вагонов, весело паковали вещи. Весело — потому что ходили упорные слухи, что там мальчишек ожидала «бронь» — окончательное освобождение от военной службы как представителей важнейшей для государства профессии. Только бы успеть уехать из Коканда. Но они не успели: на выходе из дома Фиму остановил почтальон и вручил ему повестку с предписанием явиться к двенадцати часам дня в военкомат с вещами.
Фима с помощью мамы наскоро сложил свой рюкзак, уже хорошо послуживший ему по пути в Коканд полтора года назад, и помчался на работу к отцу, чтобы известить его о своем отъезде. Городского транспорта в Коканде не было, и он, весь в мыле, все-таки успел прибыть в военкомат ровно к двенадцати часам одним из первых. Во дворе военкомата, где проходил общий сбор, призывники проваландались почти до вечера, когда последовала команда: «Строиться». Нестройным шагом они проследовали на вокзал. Там на перроне собралось множество провожающих. Присутствовало в полном составе и семейство Фимы. Прощальный салют заменил звон разбитого стекла: это Леня, девятилетний братик Фимы, уронил пол- литровую банку с драгоценным молоком. Молока было очень жалко, но все Фимины домашние сочли это происшествие счастливым предзнаменованием и, отчасти, не ошиблись: Фиме, одному из немногих отъезжающих в поданном тогда на кокандский перрон поезде, было суждено вернуться живым и стать ветераном Второй мировой войны. В значительной мере этот благополучный для него исход зависел от Саши Авдеева. До встречи в кокандском военкомате он был с ним мало знаком, но теперь они решили впредь держаться вместе, что бы с ними ни случилось, а в тот синий вечер, последний кокандский вечер в их жизни, они стояли у окна и смотрели на проплывающий мимо перрон, на тающие в густой южной тьме лица тех, кто провожал их в этот путь, который мог для них оказаться последним. Впрочем, медленный поезд пока что увозил их на восток, подальше от войны, но от этого истинный смысл происходящего не менялся.
В Наманган поезд прибыл глубокой ночью. Орава призывников с шумом и песнями двинулась по ночному городу. Шли по тротуарам. Ночная тишина раздражала этот сброд, и те, кому казалось несправедливым, что кто-то спит, когда им приходится бодрствовать, колотили по закрытым ставням.
По прибытии в расположение части их всех поместили в какой-то большой сарай. Сопровождавший их офицер объяснил им, что это «карантин», в котором им предстоит провести несколько дней.
Наутро появилась полевая кухня. День начался с супа, и Фима обнаружил, что среди множества не очень нужных вещей у него не оказалось самой нужной — ложки. Однажды в Коканде в какой-то чайхане Фима с интересом наблюдал, как пожилой узбек, взяв большую пиалу с шурпой, спокойно присел на ковер к низкому столику, не вооружившись ложкой. Он побросал в пиалу куски лепешки, подождал, когда они пропитаются бульоном, потом выпил через край ту часть жидкости, которая не впиталась, а потом, подтянув к плечу рукав халата, расправился с остатком еды, захватывая размякший хлеб, как плов, «узбекской щепотью» — всеми пятью пальцами. Теперь Фиме предстояло повторить этот фокус: он накрошил в суп свою пайку хлеба, но все остальное получилось у него не так ловко, как у незнакомого узбека: он и облился супом, и уронил на колени мокрый хлеб.
В это время в «карантин» прибыли несколько призывников, не явившихся по повестке в военкомат девятого апреля. Они переночевали дома и приехали в Наманган сами по себе без дурацкой маршировки «с песнями» по ночным улицам, и никто не собирался их наказывать. Это был первый урок Фиме, что дисциплина в военном деле важна, но не всегда обязательна, и иной раз стоит, не обращая на нее внимания, руководствоваться здравым смыслом. Но без бравады. И он тут же проверил правильность своих умозаключений: никого не спрашивая, он незаметно покинул «карантин», благо, что был в штатском, и не спеша направился на базар, где купил себе алюминиевую ложку. Потом он, нигде не задерживаясь, вернулся в часть, и его возвращение как и его уход в «самоволку» остались никем не замеченными, а «пищевая» проблема была им блестяще решена. Через несколько дней призывники были допущены в курсантскую столовую, где ложки ожидали их на столах, но свою собственную, добытую на наманганском базаре, Фима не выбросил, и она, пристроенная за обмоткой его правой ноги, сопровождала его во всех будущих походах. Вообще известная песня «Солдатушки», устанавливающая интимное родство солдат с заряженными ружьями или пушками, неверна. Наиболее близким предметом из личного инвентаря голодного советского солдата времен Второй мировой войны было не оружие, а именно ложка, с которой он не расставался никогда и которую чаще всего и помыть было негде — оближет солдат ложку как следует, засунет за обмотку и вперед.
За несколько дней пребывания в «карантине» и после самовольной отлучки в город Фима немного огляделся и изучил местные условия. Оказалось, что училище занимало территорию бывшей Наманганской крепости, примыкавшей к городскому парку, от которого крепость была отделена невысоким глинобитным забором. Вскоре новоприбывших перевели из «карантина» в казарму, но военную форму выдали не сразу, и все были обеспокоены судьбой своей штатской одежды. Фиме было жаль своих хороших суконных брюк, и он, как-то бродя по крепости, увидел за забором узбека, что-то делавшего на газоне. Фима перемахнул через забор и предложил узбеку обмен с доплатой. Последовал весьма продолжительный торг, потому что в Узбекистане человек, не торгующийся при заключении любой сделки, не достоин уважения. Наконец договорились. Фима получил денежную компенсацию, которой хватило бы разве что на покупку двух-трех лепешек, после чего каждый из них вылез из своих штанов. Фима, однако, не учел разницу в их росте, и если узбеку пришлось закатить брючины, то у Фимы просторные узбекские шаровары едва прикрывали колени. Так ему удалось, надев эти «шорты», опередить советскую моду на несколько десятилетий.
Впрочем, в своих необычных штанах он проходил всего лишь пару дней — до отправки всех новобранцев в баню, после чего им должны были выдать военную форму. Процедура помывки новобранцев была известна местному, хорошо информированному о делах в училище населению, и когда будущие офицеры заполнили двор перед баней, за забором этого двора появилась небольшая толпа узбечек. Привело их сюда не желание полюбоваться молодыми мужскими телами — мужской стриптиз в Узбекистане тогда еще не был в моде. Они пришли, потому что знали, что тут начнется большой торг. Юные купальщики наперегонки раздевались на банном дворе и сразу продавали свою одежду узбечкам. Некоторые тут же лакомились свежими, еще теплыми лепешками: узбечки, предвидев возможность натурального обмена, принесли на головах большие блюда со своим домашним хлебом. Вскоре вся орава осталась в одних трусах, и началась обычная забава: будущие воины подкрадывались друг к другу сзади, одним махом срывали трусы, и подвергшийся нападению оставался в чем мать родила. Хоть секса в советской стране не было, но интерес все-таки был, и узбечки некоторое время бросали на голую толпу стыдливые взгляды и тихо, со смехом, переговаривались между собой, видимо, делясь впечатлением, как выглядят необрезанные мужчины, а их здесь было большинство. Что касается Фимы, то у него они ничего необычного для себя не увидели. Офицеры же училища, сопровождавшие банную процессию, с улыбочками держались в стороне и даже не пытались утихомирить разбушевавшуюся молодежь, видимо зная, как мало радостей ожидает впереди этих мальчишек.
После бани всем курсантам была выдана летняя среднеазиатская военная форма. В ее состав входили легкие гимнастерки, брюки, ботинки и обмотки. Головными уборами им должны были служить так называемые «пилотки». Фиме очень хотелось получить каску, но таковые в училище отсутствовали, да и, по-видимому, не только в училище, так как потом, пройдя по фронтовым дорогам более тысячи километров, советского солдата в каске он видел только на плакатах и на снимках в газетах: вероятно, каски входили в реквизит военных фотографов.
А тогда, в Намангане, с полученными тряпками еще предстояла большая возня. Все нужно было «подогнать» — сузить, распороть, переставить пуговицы, пришить белый подворотничок. Кроме того, появление Фимы в армейских рядах совпало с появлением погонов в армии, пока еще остававшейся «Красной». Как прикреплять к гимнастеркам эти малиновые (цвет пехоты) тряпочки с ярко-желтой «курсантской» окантовкой и тонкой подкладкой не знал никто: ни законодатель военной моды — старшина, ни офицеры, имевшие погоны, изготовленные на твердой основе. Многие попришивали их ко шву на плечах