что вышедший из печати и только что полученный на Медвежьей Горе том сочинений Гете и вернулся с ним в общую комнату.
— Постойте, постойте! — опять крикнул я. — Слушайте! И я начал декламировать:
В ответ на мою декламацию тоже раздались громкие аплодисменты.
Кое-кто подходил и ко мне с благодарностью.
Было уже около 12 часов ночи, и многие стали собираться домой.
Начались прощальные приветствия, как вдруг Михайлов подошел ко мне и сказал:
— А знаете?… Я бы сказал еще кое-что… На две минуты…
Все согласились, и — Михайлов заговорил, в то время как многие уже оделись и начали слушать его стоя.
— Товарищи! Сегодня мы проделали важную работу, и этот вечер надолго останется у нас в памяти. Мы откровенно поделились своими мыслями и честно пошли на разговор с коммунизмом. Имейте в виду, что кроме Поликарпа Алексеевича среди нас нет ни одного большевика, да и Поликарп Алексеевич не коренной большевик; он — интеллигент инженер, и центральное его устремление — отнюдь не политическое. И вот мы, — хорошо ли, плохо — но приняли вызов современности, не спрятались от нее за мамину юбку, а стали ее воспринимать, переваривать, перерабатывать, твердо зная, что если какой прогресс и улучшение жизни возможно, то только через современность, а не помимо ее… Но не все так смелы и так молоды, как мы. Каждый из нас знает сотни и тысячи человек, которые забились на тихие места в библиотеки, в музеи, в технические конторы, в научные и художественные учреждения. Сотни и тысячи интеллигентов сидят сейчас по наркоматам, делая «нейтральную» (как будто бы у нас можно делать «нейтральную» работу и тем утешая себя, что они-де неповинны в большевизме и революции. Это жалкая, трусливая толпа не имеет силы заглянуть действительности в глаза. Она все еще выжидает по календарю, когда придет какой-то Николай Николаевич и спасет их мелкие, шкурные интересы. Они осуждают нас за то, что мы имеем глаза и уши и что мы, хотя и не будучи большевиками, но работаем вместе с ними для достижения лучшего будущего. Вся эта трусливая мразь изменяет своим идеям при первом же натиске, но покамест их революция щадит, они наивно верят в свою чистоту и осуждают нас. Но оставим интеллигенцию. Я знаю многих писателей, ученых, переводчиков, крупных и мелких литераторов, даже коммунистов, которые сидят в столицах в чистых квартирах, имеют сытое брюшко и пописывают об успехах советской политики, техники и экономики. Партия старается гнать их на производственную работу, чтобы их слова не оставались пустой, хотя бы и правильной теорией. Но даже и партия не всегда может обойти их изворотливость. Всем этим гражданам мы скажем: кто не поработал на большой советской стройке, тот не знает, что такое революция, что такое коммунизм, что такое советская власть; и тот не поймет, как жизнь и смерть, наслаждение и скорбь воссоединяются в одном общем потоке всемирно-исторической мистерии человечества. Если бы я имел власть, я бы запретил всякому, — все равно, друг он или враг, — писать или говорить о марксизме, если он не побывал на большом производстве, причем побывать туристом или экскурсантом в течение нескольких дней, это не имеет никакого значения. Кто не поработал сам в течение нескольких лет в самой гуще производства, тот не имеет права судить ни о какой революции, ни о каком коммунизме и, в частности, не имеет никакого права критиковать нас, — друг ли он марксизма или враг. Руки прочь от жизни, раз вы сами испугались ее сурового лица и спрятались в темный погреб, когда грянула гроза революции! Мы — не большевики и вполне отдаем себе отчет, что, может быть, никогда ими не будем. Но в наших жилах бьется горячая кровь всемирно-исторической трагедии человечества; мы — творцы истории, а история, это ведь тот же гераклитовский поток, жизнь и смерть, бдение и сон, юность и старость одно и то же. И вот почему мы на Беломорстрое! Вот почему мы любим в нем каждую голову шлюза, каждый мостик на плотине, каждый щит на воротах. История, это — сладострастное наслаждение бытием. А вечное… Вечность есть дитя играющее, сказал Гераклит. И вот чему научил нас Беломорстрой! А вы скопцы, гниющая каличь, бессильно-злобные останки жизни! История, это сказка, и действительность фантастичнее всякого Гофмана и Эдгара По. А вы…
Голос Михайлова начинал дрожать, и его волнение стало передаваться другим. Он, явно, слишком зарапортовался.
Я тихо подошел к нему и стал ласково гладить его по спине со словами:
— Брось! Не стоит! Нас ведь все равно не поймут…
Прибавил и Абрамов:
— Не стоит расстраивать себе нервы…
Михайлов начал было опять дрожащим взволнованным голосом:
— Мы — разные! Мы — абсолютно разные! Но мы — одно! Мы — в одном! Мы во всемирной мистерии человечества! Нами играет вечность!
Но мы не дали ему говорить, так как он был слишком возбужден и волновал других, да было и поздно.
Все стали прощаться и уходить. Ушел и Михайлов.
Последними уходили Абрамов и Харитонов. Завязался во время их одевания разговор.
— Да! — сказал Харитонов, разыскивая свои галоши. — Вот кто не нюхал беломорстроевского пороху, тот Михайлова не поймет. А вот большевики понимают!
— Понимать-то они понимают, — согласился Абрамов, хитровато прищуривая один глаз, — да только с нашего брата глаз нельзя спускать.
— Ну, это только естественно! — добавил я. — Ведь ребенка мы тоже понимаем, даже и любим. А ведь глаз нельзя с него спускать.
— А вы тоже хороши! — иронически сказал Абрамов.
— А в чем дело? — удивился я.
— В чем дело! — добродушно ответил Абрамов. — Уж не могли обойтись без масонства!
Я вытаращил на него глаза.
— Без масонства? — с испугом в голосе спросил я.